Понь бледный (СИ) - Страница 3
Сталин лежал, позволив себе погрузиться в бездонную темноту. Осталось совсем немного… Хоть раз проиграй с достоинством, старый интриган…
Темнота отчего-то не спешила окончательно поглотить его. Она, как коварный хищник, насмешливо изучала Сталина, не торопясь покончить с ним окончательно. Пожалуй, она даже задерживалась с завершающим ударом. И это было отвратительным лицемерием с ее стороны. Своим врагам Сталин всегда давал смерть быструю и милосердную. Сильный не унижается до пыток. Сильный…
Сталин чихнул. Это было так неожиданно, что полностью спутало мысли. Чихать в предсмертной агонии? Это уж слишком. Не ирония, но фарс. Умирающие не чихают. По крайней мере, он никогда не видел подобного. А может, все это — глупейшее представление мироздания, чтобы сломить его? И на самом деле смерть еще не коснулась его высохшим пальцем? Просто мгновение слабости. И сейчас он лежит на полу своего кабинета, возле стола с так и не снятой трубкой телефонного аппарата. Жалкая, должно быть, картина. Заглянувший в смерть, но еще живой. Сейчас скрипнет дверь — Поскребышев же услышит звук падения — потом испуганный вскрик, острый запах нашатыря, перепуганный и бледный командир конвоя…
Дверь не скрипела. Лишь гудел ветер. Гудение это было умиротворяющим, как дыхание большого, но доброго зверя. В нем не было привычной хищности мартовского московского ветра.
Надо пошевелиться, подумал Сталин. Лежать на полу просто глупо. Если вздумал умирать — так умирай. А не умирается, изволь не валять дурака.
Он пошевелился. Это далось ему с некоторым трудом, потому что он не ощущал тела. И вдруг понял, что чувства, потерянные в круговерти предсмертной агонии, вернулись к нему. Незаметно, как у некоторых восстанавливаются после контузии. И чувства говорили ему что-то странное. Что он лежит на животе с выпрямленными членами, а в лицо ему упирается что-то густое, мягкое и немного колючее.
Ковер? Сталин не терпел густых пушистых ковров, в которых, кажется, утопаешь по щиколотку. Ценящий практичность прежде всего, он быстро привил эту нелюбовь и своему окружению. В его собственном кабинете ковру оказаться и вовсе было неоткуда.
Наверно, его бесчувственное тело положили на кровать. Точно, это пружинит матрас, а запах…
Он втянул носом воздух и был потрясен. Пахло не кабинетом и не старым потертым диваном. Пахло чем-то до невозможности свежим, травяным, душистым, упоительным. Пахло как на свежем лугу в Диди-Лило, когда выходишь на него босиком рано поутру. Так пронзительно, что кружится голова, и вместе с тем мягко. Запах сочной травы, шелестящей под ногами, и запах этот можно пить, такой он густой, сладкий и сытный…
Сталин вскочил. Тело сделало это машинально, забыв испросить разрешения у рассудка. Само вдруг напряглось, затрепетало, и вскочило, не в силах больше выносить эту давящую черную неизвестность, играющую с ним. Или это помешательство или…
Сталин забыл про второе «или», потому что увиденное оглушило его, мгновенно выбив дыхание из груди. Не было старого дивана, не было кабинета, не было даже письменного стола с миниатюрным кремлем винной бутылки. Ничего не было. И мартовской ночи тоже не было. Был день. Яркий, стрекочущий тысячами насекомых, шелестящий травой, вздыхающий ветром прекрасный ясный день. Вокруг него, куда ни кинь взгляда, была зелень. Удивительно густая и яркая, она одним своим видом отрицала возможность существования где-то московского марта с его злой ледяной крошкой. Высокая, до самой груди, трава, мощные кроны деревьев вдалеке, запутанный кустарник с метелочками неизвестных ему цветов.
Он стоял на лугу, самом прекрасном и сказочном лугу из всех, виденных в жизни. Может, смерть — из жалости или из издевки — вздумала показать ему перед полным прекращением существования кусочек его собственных воспоминаний? Говорят, смерть мастер такого рода фокусов. Но нет, даже не оглядываясь, Сталин понимал, что этот уголок, наполненный зеленью, не имеет отношения к его маленькому и родному Диди-Лило. И вообще ко всем тысячам мест, в которых ему приходилось бывать — и в детстве, и потом, когда выбранная стезя вела его преимущественно городами. Кажется, что-то похожее ему приходилось видеть в Поволжье… Или в Николаевской губернии?…
Сталин машинально поднял голову — и не смог сдержать потрясенного вздоха. Даже небо здесь было особенным, совершенно непривычным, незнакомым, но по-своему волшебным. Пронзительно голубое, невозможной чистоты, не небо, а хрустальный свод чистейшей воды, поднимающийся на невообразимую высоту. В этом бездонном небе плыли удивительно пушистые облака, настолько пушистые, что машинально хотелось протянуть к ним руку и погладить. А еще там было солнце. Огромное, ласковое, теплое, но почему-то не слепящее, напротив, рождающее в сердце такую же теплую и желтую искорку.
Ледяной пот тысячей гранатных осколков вдруг прошиб Сталина, когда он понял, что это ему напоминает.
Невозможно.
Это была не просто шутка мироздания, это была издевка. Он, величайший материалист, бросивший когда-то семинарию, поставивший огромную страну на рельсы научно-обоснованного атеизма — и… Нет. Невыносимо. Он не мог так ошибаться. Он, Сталин, почти никогда не ошибался. Потому и стал тем, кто он есть. В отличие от тех, кто делали ошибки, а потом лгали или изворачивались, чтоб эти ошибки оправдать. Он всегда был рациональным и отметал досужие вымысли, рядившиеся под факты.
Сталин поднял руку, чтоб вытереть вспотевший от ужасной догадки лоб. И закричал. Крик этот был коротким и отрывистым, но он был ужасен, как вой простреленного навылет волка. Крик метнулся над изумрудной зеленью травы, потерялся между деревьями и смолк.
Руки у него не было. Вместо нее к лицу тянулось что-то громоздкое, неуклюжее, животное, покрытое бледно-серой шерстью, короткой и густой. Вместо кисти этот ужасный отросток, имевший один сустав, оканчивался культей, переходящей в небольшое утолщение сродни копыту. Странная конечность была его собственной, в этом сомнений не было. Когда Сталин рефлекторно попытался взмахнуть рукой, эта конечность взбрыкнула в воздухе, словно отгоняя муху. Точно такая же была вместо его правой руки.
Без паники. Он всегда отличался исключительным хладнокровием. И неважно, насколько плохо дело. Сперва разобраться, потом действовать. Только так. Учитывая мельчайшие факты и выстраивая целостную линию поведения. Так он и поступит.
Сталин нагнул голову и скосил глаза вниз. Он увидел часть торса с широкой грудью, покрытой той же бледно-серой шерстью, а также кусок необычно длинной и толстой шеи. Сталин повернул голову — она двигалась как-то неестественной, словно его шея стала стрелой большого крана, но в гораздо большем диапазоне, чем обычно — и увидел высокий длинный бок, поджарый, серой же масти. Бок тянулся куда-то далеко назад, где, если присмотреться, можно было увидеть болтающуюся длинную волосяную метелку. Когда Сталин посмотрел на нее, метелка дрогнула, совершив подобие кругового движения.
Части сложились в целое. Это самое целое оказалось очень емким и простым — при всей своей невозможности. Но это был факт, с которыми он привык работать. Факты надо сопоставлять с другими фактами и из этого судить об их прошлом и будущем. Сейчас перед ним был факт без прошлого и будущего, совершенно нелепый, необъяснимый, вздорный — но его можно было принять за отправную точку.
Сталин понял, в чьем теле он находится. Он всегда благоволил к кавалерии, был дружен с маршалом Буденным, большим знатоком и специалистом по лошадиной части, и, хоть сам ценил автомобильный транспорт, чураясь архаичного гужевого, не мог не узнать характерные черты.
— Я лошадь, — сказал Сталин в пустоту, пахнущую сочной травой и свежим ветром, просто чтобы проверить, как это звучит, — Я лошадь.
Потом он оглядел свое коренастое серое тело еще раз и понял, что первый вывод был не совсем верен. Разница пропорций подсказывала ему, что он сделал незначительную ошибку в этом умозаключении.