Полынный мёд. Книга 1. Петля невозможного - Страница 6
Бубенцов ликовал. Сегодня его допустили наконец в святая святых – волопаевский Дом литераторов и даже взяли рукопись на обсуждение. Подумать только! Маститые, известные далеко в пределах города и области писатели снизошли до его, Серегиных, трудов. Было отчего закружиться голове.
«Они даже за водкой меня послали! – радостно думал он. – Куплю на все деньги, бог с ними, как-нибудь до получки перебьюсь. Уж они не любят скупердяев, я-то знаю. У писателей русских душа широкая. Если пить – то до последнего рублика. Пусть чужого, но до последнего. А иначе и начинать не стоит».
Серега выскочил на Шитокрытовскую, увидел на другой стороне улицы горящий неоном ларек и помчался к нему.
– Водки, баночных крабов, колбасы и «Нарзану»! – выложил он вместе с деньгами.
– Торопишься? – посмотрел на него немолодой, с проседью в бороде и пронзительными ясными очами ларечник. – Вообще-то, не стоило б тебе, отрок, торопиться, домой бы ты лучше шел.
– Вы чего это, дяденька? – опешил Серега. – Я ж не за так, я вам денег дал.
– Не ходил бы ты обратно, – вздохнул продавец, – разочарование иногда хуже смерти.
– Да вы о чем? Не пойму я вас, – заныл Бубенцов, оглядываясь по сторонам в поисках другого ларька.
– А жаль, что не понимаешь. Ладно, дуй на обсуждение, заждались, чай, водки твоей дармовой.
Серега пожал плечами, схватил пакет с провиантом и заспешил обратно к Дому литераторов.
«Прав он, однако, – подумалось ему, – людей творческих нельзя ожиданием долгим томить. У них каждое мгновение, может быть, на счету, а я… Стоп! А откуда мужик этот про обсуждение знает?»
Бубенцов оглянулся, но ларечный неон больше не зазывал. Исчез куда-то ларек, словно сквозь землю провалился. Серега судорожным движением открыл пакет и облегченно вздохнул. Водка и продукты были на месте, вот только сам пакет изменился до неузнаваемости. Был обычный, желтый, с изображением чем-то недовольного верблюда и рекламой невиданных в Волопаевске импортных сигарет, а теперь весь почернел, скалилась с него принеприятнейшая рожа, чем-то смахивающая на кошачью, и рубленные латинские литеры сменились на затейливую вязь полузнакомых букв.
«Когда ж этот бардак кончится?» – вздохнул Серега и поплелся к Дому литераторов, успокаивая себя мыслью, что если на все волопаевские чудеса рот разевать, то и на жизнь времени не останется…
В полутемном уже вестибюле он едва не столкнулся с кем-то, вывернувшим из-за угла и, охнув, схватился за сердце.
– Ты что это? – негромко рассмеялся полумрак. – Никак триллеров насмотрелся?
«Людмила», – с облегчением узнал Серега, но слов, чтобы достойно ответить на ехидную реплику, не нашел. Терялся он в присутствии Людочки Виноградовой. Да и не он один. Маститые литераторы обходили ее за версту, литературные дамы, завидев стройную фигуру, начинали произносить слова, женщинам в общем-то несвойственные. А она словно и не замечала косых взглядов. Общалась с ею же определенным кругом знакомых, писала и читала то, что ей казалось нужным, печаталась где угодно, кроме родного города. Члены секции беллетристов регулярно предавали моральному аутодафе привозимые Людмилой книги, но Сереге запомнилось, как воровато озирающийся Копейкин прятал в чрево своего необъятного портфеля забракованный и обруганный сборник Виноградовой…
– Что молчишь? – Людмила придвинулась ближе, и ее зеленоватые глаза засветились в темноте странным светом.
«Как у кошки, – подумал Серега, – или у ведьмы…»
А слова все не шли на язык, и Бубенцов почувствовал, что мучительно краснеет. Сейчас он даже обрадовался спасительному полумраку вестибюля, ибо видеть все понимающие глаза и насмешливую улыбку для него было бы пыткой не хуже инквизиторской.
– Ладно, – в голосе Людмилы появилась горчащая интонация, – чувствую, что не до разговоров тебе сейчас. Иди, а то не дай Бог кого-нибудь из мэтров кондрашка хватит…
Вечно визжащая дверь Дома литераторов на сей раз затворилась беззвучно.
«И вправду ведьма, – с неожиданным ожесточением подумал Сергей. – Чего пристала? Завидует, что ли?»
И тут же понял, что глупость это, да и чему завидовать Людмиле? Она-то в Союзе писателей давно. Не то, что он.
Бубенцов еще раз вздохнул и, едва передвигая непослушные ноги, поплелся на второй этаж, откуда доносились недовольно бубнящие голоса.
– Это кто ж так пишет?! – вещал Азалий Самуилович, стоя в позе древнеримского оратора. – «Свеча задохнулась от порыва ветра и умерла». А? Что это такое? Неужели нельзя было написать: «Свечу задуло ветром»? Просто, понятно и со вкусом. А вот это что? «Колокольчик застыл в немом ожидании счастья». В каком ожидании? Какое такое счастье может быть у колокольчика?
– Ну как же? – затравленно пролепетал Серега. – Когда до него дотронутся руки хозяйки, и он запоет чудесной мелодией…
– Это кусок железяки-то? – фыркнул Расторгуев. – Бред собачий!
– Вот именно, – вставился Поскребышев. – А это послушайте: «Призрак бродит по Европе – признак коммунизма». Что ж вы, батенька, Маркса перевираете? Нехорошо это. Стыдно! Думаете, если перестройка, значит все можно? Перестройка, кстати, требует себя изменить, усовершенствовать, так сказать, в духе коммунизма. А вы? Обливаете грязью все, что было свято поколениям наших предков. Так, батенька, знаете до чего можно докатиться? До полной капиталистической анархии – вот до чего. Но мы, старшее поколение, категорически заявляем: НЕ-ПО-ЗВО-ЛИМ!
И тут набросились все разом.
– А это что? Что это? – с пеной у рта кричал Копейкин, от негодования подрагивая бороденкой: «Днем у него бывала белая горячка, по ночам – черная, а в перерывах он пил белую по черному». Это что ж за выдумки такие? Я вас спрашиваю? Не бывает черной горячки, уж поверьте моему опыту.
– Или вот… – пищала Марья Кустючная, – полюбуйтесь: «– Сколько можно в душу плевать? – зашипел утюг».
– А как вы проверяете, нагрелся он или нет? – вяло отбивался автор. – Вы на него плюете, а он и шипит с обидой.
– Я утюгов не оплевываю! – гордо заявила Тетя Мотя. – А проверяю степень нагревания смазанным слюною пальцем.
– А если на корпус пробивает? Вас же током может прищучить. Насмерть ведь может.
– Все! Хватит! – рявкнул Сема Боцман. – Свистать всех наверх, рубить якорную цепь, вздернуть на рее флаг! Зрелость литератора как проверяется? Умеет он старших товарищей с полуслова понимать, невысказанные мысли улавливать – значит готов, вырос то есть. А здесь? Полчаса травим ему, объясняем по человечески, а он не в клюз ногой. Значит, как на флоте говорят, зелен еще, из макрели тунца не получится…
– А и вправду, – подал голос из дальнего угла старейший в городе член СП, вступивший в ряды пишущей братии еще в тысяча девятьсот… черт знает каком году.
Народ вздрогнул, оглянулся на голос, а потом вспомнил таки, что позже всех на обсуждение приперся ни кто иной, как Лазарь Сигизмундович Коцюбейко. Приперся, да сразу же и уснул в уголке на кипе старых журналов «Партийная жизнь».
Известен был Лазарь Сигизмундович тем, что ничего не писал с одна тысяча девятьсот… того же достопамятного года, зато потерял за это время целых восемнадцать членских билетов писательского Союза. Как выпьет, так и… Не каждый, конечно, раз, но гораздо чаще, чем другие его коллеги. И вот что интересно, утерянные другими работниками пера и бумаги билеты и милиция находила, и доброхоты возвращали, документы же Коцюбейко исчезали безвозвратно.
В начале волопаевского бума с инопланетянами этим фактом заинтересовалась было научно-исследовательская лаборатория. Цезарь Шамошвалов прислал ветерану от беллетристики официальное письмо с предложением о сотрудничестве. Ответа он так и не дождался, ибо недоверчив был Коцюбейко сверх всякой меры, подозревая всех и вся в том, что стремятся его нехристи окаянные отлучить от литературы.
Сам Азалий Самуилович испытал как-то на собственной шкуре, что такое – Коцюбейко. По молодости лет, от чистого сердца предложил Расторгуев Лазарю Сигизмундовичу хранить его билет в казенном сейфе, и чуть было не пропал по той причине. Добрых два года писал «взрывник» объяснительные в разные инстанции, натравленные на него ветераном, и с тех пор зарекся связываться с Коцюбейко.