Полынный мёд. Книга 1. Петля невозможного - Страница 12
Правда, повезло нам: Димка Медвинский в ложбине под листьями мешок нашел, а в нем оказались орехи. Тем и жили. Выходить первое время боялись – в те дни на дорогах такое творилось! Дня через три все же решили идти на юг, навстречу союзникам. Пошел я винограду на дорогу нарвать, да на мальчонку и наткнулся. – Был бы взрослый мужик, я глядишь и сообразил бы что к чему, а тут – пацан. Я и оцепенел. А он меня увидел и тоже испугался: «Мама! Мама!» – и бежать. Тут и мама появилась. Здоровая такая женщина, плотная. А я, как страус, голову в кусты спрятал, а сам на виду… Ладно ребята подтянулись. Объяснились кое-как на пальцах. Позвала она нас к себе домой. Поколебались и пошли. Посадила она нас за стол, поставила тарелки. Тут муж ее явился. Здоровенный мужик, под стать жене. Глянул на нас и заявил: «Що, хлопцы, от фрицев тикаете?» Мы даже растерялись. Оказалось, что он у Муссолини служил, в России. Только воевать ему не понравилось, винтовку он какому-то мужику за десяток яиц сменял и задал деру. Отнеслись они к нам хорошо. Накормили, хлеба дали, сынишка их нас через дорогу провел.
И вот раз утром залегли у шоссе, наблюдаем. И понять ничего не можем: вроде и машины не немецкие, и форма на солдатах незнакомая. «Ребята, – Степан Тимофеевич говорит, – а ведь это союзники». А нам в такое и поверить страшно. Узнали мы потом, что американцы интересно воевали: днем на позициях, а ночью в тыл выезжали отдыхать. Мы и не заметили, как линию фронта проскочили и километров на пять в тыл к союзникам ушли. Ну, вышли на дорогу, проголосовали.
Так я к американцам в лагерь попал. Много там таких как мы было. Обходились с нами союзники неплохо, кормили хорошо, любили вместе фотографироваться и все говорили: «Мы вас освободили!» Да только не так дело было: почти все, кто в лагере был, сами от немцев пробились.
Запомнилось мне еще, как попали мы к помещику «в гости». Шли мимо, смотрим – дом красивый, свет горит, мы туда и зашли. Внутри лестницы мраморные, скульптуры, картины. Подходит к нам господин какой-то и говорит по-немецки, что он хозяин этого дома, празднует с друзьями освобождение от фашизма и просит нас удалиться и не мешать. Я и опомниться не успел, как Димка пистолет выхватил и помещику под нос: «Я тебе, сука, прихвостень фашистский, покажу „не мешать“!» Хозяин весь побледнел, извиняется за ошибку, приглашает остаться, а мы со Степаном Тимофеевичем успокоили кое-как Димку, плюнули и ушли.
Прошло сколько-то времени, и в лагерь к нам миссия прибыла. Построили нас, представителям слово дали. Только смотрим, речи их от речи немца того, что нас во власовцы сватал, не шибко отличаются.
«Мы, – говорят, – освободили вас от фашизма, да вот поймут ли вас в России? Там вас предателями считают. То ли дело в Америке»… И заливаются, что твои соловьи, о райской жизни за океаном. Только мало, кого им уговорить удалось.
И вот посадили нас на пароход. Посмотрел я Алжир, Египет. В Иерусалиме был и в Иране, людей разных видел, роскошь невероятную и нищету такую, что и представить нельзя. Довелось и там хлебнуть, и здесь несладко пришлось – таких как я в те годы не жаловали. Но такого волнения, как под Красноводском, когда поезд на нашу землю перешел, в жизни не испытывал. По правде сказать, что Родину увидим, уже и мечтать боялись. Кинулись к нам бабы на станции, обнимают, плачут: «Свои! Родные!» – а у меня и слез нет, невыплаканные высохли, видно…
Старик замолчал. Молчал и Алексей – что тут скажешь? Издалека надвинулся рокот мотора, невидимая в темноте лодка вспорола белым буруном гладкую поверхность реки. Звук отдалился, затих и снова приблизился, но уже со стороны дороги. Старик привстал, прислушался.
– Никак племянник едет? … Точно – он. Вот неуемный, – и неожиданно повернул к Алексею: – Вот что, парень. Поезжай-ка ты домой, племяш отвезет. Поезжай, поезжай. Дежурство это ваше – дурость никому не нужная…
Мать давно спала. Алексей осторожно пробрался в комнату, вышел на балкон. Ни одно окно не светилось в домах напротив, только уличный фонарь отбрасывал конус неяркого света, в котором вились ночные насекомые. Вдруг послышался топот ног, сдавленный вопль:
– Держи!
Блеснул в свете фонаря золотой зуб Гоги – южного человека, невнятно забормотал Витька Шубин.
– Нэ знаю, – отрезал Гога, – говорил: нэ знаю! Гэр-рой! Куда лэзэшь? В кустах смотри, ныкуда он нэ дэнэтся!
Витька огрызнулся, переругиваясь, они завернули за угол.
Алексей посмотрел вслед полуночникам, пожал плечами. Потом вернулся в комнату, на ощупь включил лампу…
В старом кресле у книжного шкафа, съежившись, сидел черт.
Глава четвертая
В волопаевском Доме литераторов, в отделе прозы, на втором этаже, левое крыло, комната номер двадцать шесть – шла пьянка.
Тыкая вилкой в нежно-розовый кусок крабьего мяса, Сема Боцман вещал о том, как он ходил на краболовах в Охотском море. Слушали его плохо, так как все знали, что Сема за всю жизнь дальше своей писательской дачи в Недоделкино никуда не выезжал.
Копейкин был на разливе, но безбожно жульничал, наливая себе более остальных. Как истый интеллигент чувствовал он себя при этом не совсем удобно, но успокаивал некстати проснувшуюся совесть тем, что нервы ему сегодня потрепали коллеги изрядно, пусть и компенсация будет за их счет.
Лазарь Коцюбейко после первой рюмки вновь опустил свой зад на «Партийную жизнь» и мирно засопел, лишь иногда вздрагивая всем телом. Видимо, снилась ему та самая жизнь, что покоилась под его задом, и о которой он так часто, со слезой на глазу говорил на встречах с читателями.
Баталист Поскребышев курил «элэмку» и громко икал, каждый раз после сей непристойности осеняя рот крестным знамением.
Азалий Самуилович шепотом вталкивал в Тети Мотино ушко пошлые анекдотцы, отчего сказочница издавала звуки, весьма напоминавшие лошадиное ржание.
В общем, вечер для волопаевких прозаиков сложился. Всем было в меру хорошо и пьяно. Никто не вспоминал о злосчастном авторе, на сбережения коего они гуляли.
Лишь иногда тоскливым облачком у кого-нибудь из них в голове проносилось воспоминание о временах теперь почти былинных, когда гуляли не так вот, в тесном помещении, а внизу, в полуподвальной зале, в знаменитом на весь город ресторане Дома литераторов, куда впускали только по членским книжкам. Да и кормили там не консервированными крабами, а свеженькими, доставленными на самолете аж с самого Дальнего Востока… Да что там крабы! На них-то и не смотрели, разве что заказывали под пиво, ибо подавали здесь и стерлядку, и печень тресковую, и расстегайчиков, и свиные мозги под хреновым соусом. Всего, пожалуй, и не перечислишь, потому что прежде слюною захлебнешься.
Но увы, времена те канули безвозвратно, как ключи оброненные в сортире. Нынешние перестройщики жаловать писательскую братию в помыслах не имели. И потому жизнь зачахла и скукожилась до размеров мелких кабинетных пьянок. Все мельчало в нашей стране…
Когда Копейкин разлил в граненые стаканы шестую бутылку, настенные часы пробили полночь. И в тот же миг в дверь кто-то постучался. Хотя нет, не так. В дверь, скорее, кто-то поскребся. Настойчиво и нагло.
– Наверное, вахтер, – сказал Расторгуев направившемуся открывать дверь Семе Боцману. – Гоните его взашей, и так водки мало.
Но это оказался не вахтер. На пороге, на задних лапах, вальяжно облокотившись на косяк, стоял рыжей масти огромадный кот с внушительными солнцезащитными очками на носу.
Литераторы вмиг затихли. Даже Феофан перестал икать. Все размышляли о черной горячке, которая приходит по ночам, и которую так категорически отверг новеллист Копейкин.
Тем временем кот переступил порог и, отвесив легкий поклон, вымолвил человечьим голосом:
– Позвольте представиться. Моя фамилиё Боюн.
– Еврей, что ли? – опять громко икнув, спросил Поскребышев, который уже вошел в последнюю стадию опьянения, в народе называемую «А пофиг все».