Полонский - Страница 2
Или в глуши для кого расцвела, для чего развилась эта девушка с лазурными глазами? Нет отзвука на смутное волнение любви, которая проснулась в ее затрепетавшем сердце, и, одинокая, грустная, подходит она к окну и долго смотрит в «безответную даль».
Позвала девушку природа, кличет ее весна, но никто не зовет ее в человеческой глуши.
В любви говорит с детьми именно сама природа, весь мир, и у Полонского хорошо показана эта глубокая связь между детским и космическим. Вот они, «полудетские уста, еще немые, с одним намеком на любовь», и эти уста заговорят поцелуями, эти намеки сделаются ласками – в то самое мгновенье, когда юные влюбленные души осенит мироздание. В первом поцелуе раскрывается тайна вселенной, и вселенной приобщаются, в нее получают свое посвящение раньше только в преддверии ее стоявшие дети.
Если для Полонского любовь так рано начинается, то его духовной тишине и постоянству, теплоте его сердечного чувства подобает и любовь длительная, любовь, которая не исчезает бесследно и на самом закате жизни. Тянется через эту жизнь золотая нить поэтического, майского воспоминания, и оно сохраняет свою нежную власть над верным сердцем. И гордо, уверенно, ласково обещает мужчина своей давнишней спутнице: «Не изменю тебе, как старая кольчуга на старой рыцарской груди».
Полонскому это было дано, и та особая психологическая категория, то сложное сочетание чувств и настроений, прошедшего и настоящего, которое выражается словами «когда-то молодая», занимает в его поэзии очень видное и важное место. Только у него, постоянного, можно во всей настойчивости услышать этот мотив старого орла, который дремлет, утомленный, сомкнув зеницы, но радостно ждет, когда в горах погаснет красный день, потому что тогда —
Так приникает и к молодому, и к старому сердцу орла его равно возлюбленная орлица, и даже там, за гранью мира, пред судом вечности, они будут заступаться друг за друга:
И мы не можем отказать себе в наслаждении привести здесь то стихотворение Полонского, где эта неизменность чувства, зародившегося в детстве, показана в такой элегически-задушевной форме:
Иная зима
Эта консервативность чувства не исключает у Полонского редких, правда, вспышек страсти и упоения; «минутный жар» не чужд ему. Он хорошо знает, что такое «огонь лица и холод плеч» и темные очи, взглядом своим зарождающие тысячу змей. Он поет эти лесные, стихийные свадьбы, «где их венчала темнота вокруг ракитова куста»:
Знаменитое «Пришли и стали тени ночи» дышит всею негой чувственной, но все же осердеченной ласки, а многие стихотворения – о лунном свете, который он часто ловит на руках любимой женщины, о крымской ночи, о казачке – задевают самые трепетные струны беззаветного, молодого увлечения, волнуют «сердца жаркие мечты». И есть у него даже сосредоточенно-страстные слова о «жарком поцелуе», который он отдает женщине, любя в ней не ее, а ту, перед кем он таил свои страсти, и ту, которая его обожгла без огня, и ту, чья любовь ему была бы щитом, да убитая спит под могильным крестом:
Но замечательно, что, в детской любви постигая ее связь с природой, Полонский сам, однако, в минуты высокого подъема духа, когда чувствуешь свое непосредственное прикосновение ко вселенной, обидно говорит женщине: «Не жди меня, не жди». Сама душа, сама душа его «не знает, какой любви, каких еще чудес просить или желать», и в своем безмерном порыве чувствует она, что женщина ее недостойна: «Уголок твой душен, не тебе моим моленьям отвечать», -
Женщина стоит на тифлисской кровле, под чадрою, озаренная теплым светом луны, который позолотил балконы, – она стоит, вся трепет и ожидание, но он не придет к ней:
Ночь слишком хороша для женщины, – кто, кроме Полонского, мог бы это сказать? Для любви всеобъемлющей, глубокой, истинной ночь не может быть слишком хороша, – напротив, без любви не может быть ночи. Сам Полонский знает, что страсти могут поднять бурю, что это мы создаем природу, что не всегда отличишь, где – она и где – мы со своей влюбленной грезой. И не тифлисская женщина под чадрою виновата в том, что она несоизмерима с волнениями его восхищенного, перед мировой красотою растерявшегося сердца, а это он виноват, что тифлисскую женщину не преобразил в своем чувстве, что неполна, нестрастна была его любовь. Ибо все пламенные звуки на его лире представляют явление случайное, а не типичное; по существу же, он любовью не поглощен, его сердце шире его страсти, и страсть не зальет его. Не любовью исчерпывается для него мир, редко видит он трагизм любви, и характерны для него другие напевы, спокойные и ласковые. Даже в страсти цыганки, чей костер в тумане светит, явственнее всего проступает оттенок чистой заботы, умиленной грусти и нежности. И недаром Полонский наряду с поэтическими видениями своего отрока-мечтателя, воскресившего для своей любви древнерусскую княжну, которая шепчет ему: мой милый, мой болезный; наряду с печальной осенней влюбленностью Анны Галдиной, – недаром он создал женщину-куклу Мими и даже вообще романическое сумел низвести до размера игрушек и кукольного царства. И недаром еще тревоги и трагедии любви перенес он в «насекомых мир неугомонный», где любят бабочки, сильфиды, сверчки. Очарователен его «Кузнечик-музыкант», в котором с такой чудесной детальностью изображена маленькая природа и такими легкими чертами юмора сплетены в одно воздушное целое идиллия и общественная сатира, элегическое и смешное, малое и мировое, – но едва ли в глубине души тот сам не свободен от страсти, кто может давать миниатюру природы и человеческих страстей. И потому вообще Полонский чувствует себя особенно хорошо и уверенно среди живых миниатюр – среди всяческих детей и девочек. Месяц у него бесприютно ходит по небу не столько для того, чтобы лить свой волшебный свет на влюбленных и воркующих, сколько для того, чтобы ронять свои лучи в колыбель младенца; и в зависимости от того, что расскажет солнцу луна о своих ночных впечатлениях, на следующее утро няня в сад гулять выйдет или не выйдет и дитя поведет или не поведет. Только у Полонского возможен этот союз ночи и няни, месяца и дитяти.