Политика и литературная традиция. Русско-грузинские литературные связи после перестройки - Страница 21
Переполненный детьми цирк явил странное и жуткое зрелище. Я впервые в жизни столкнулась с молчащими детьми.
<…> По фойе, освещенному единственной свечой, водили на поводке тигра. Дети подходили к тигру, как к кошке, – никакой боязни. <…> Детское молчание вынести невозможно. <…> Так я впервые столкнулась с молчащими детьми. Это лишило меня покоя. Что же стоит за этим недетским молчанием? Что? <…> И я видела собственными глазами, как сгибаются и стареют дети под тяжестью горя (Там же. C. 15–16).
После войны в Абхазии возникло общество мечущихся и молчащих людей, пораженных культурной травмой (Alexander, 2004. P. 1; Штомпка, 2001. P. 8). Молчащие дети, молчащие мужчины, картины с гробами детей, автоматические и повторяющиеся действия, связанные с реальностью, которой уже нет, то есть проекция действий прошлого в настоящем:
Человек существует без желаний, надежд, без адекватной реакции на происходящее. Не все беженцы таковы. Далеко не все. Некоторые, наоборот, развивают гиперактивность, чтобы создать для себя и окружающих ощущение новой жизни. Хатуна упорно ищет постельное белье, которого нет. Судорожно достает кружку для чая, которого тоже нет. Наконец оставляет поиски и, словно окаменев, садится на постель. Все! Больше ничего нет! Ничего! Есть только горе (Горюхина, 2000. C. 47).
Не только тема травмы, но и тема потери становится лейтмотивом «Путешествия…». Дети-беженцы из Абхазии говорили о потере родителей и дома. Например, в главе «Дети Кодорского ущелья»:
В этой страшной войне я потеряла самое для меня дорогое – маму. Я ее потеряла, когда был самый сильный момент, и она была мне нужна. Кроме мамы потерялся старший брат. Он воевал и погиб. <…> Наши души растоптаны. Майя Гуджеджиани. 13 лет (Там же. C. 39).
Или:
Я тогда училась во втором классе, когда началась братоубийственная война между абхазами и грузинами. Это была болезненно придуманная война. До сегодняшнего дня мы не видим конец мучениям людей. Голодные и босые люди разбросаны за пределами своей родины. Мне, беженке, желаемым остаются мой дом и моя школа. Я не воспринимаю своей школу, в которой учусь. Софико Чаплиани. 11 лет (Там же. C. 40).
Писательница также приводит историю грузинки Медико, которую после войны одолевали странные наваждения и она, находясь уже в Москве, постоянно стремилась вернуться в свой дом, не веря, что его нет. Автор как свидетельница войны пишет о том, что горе конфликта ощущалось с первой секунды: «Оно – в глазах женщин, детей и стариков» (Там же. C. 14).
Содержание «Путешествия…» описывает не только метаморфозу роли «колонизатора», но и изменение самой «периферии». Стремление к независимости и переформатирование модели «центр – периферия» в модель «центр – центр» не обходились без войн, которые стали идентификаторами Кавказа и Закавказья, в том числе и Грузии, первого постсоветского десятилетия. Нарратив путешествия на войну стал неотъемлемой частью темы путешествия в Грузию.
2.4.3. Империя Андрея Битова
Самым масштабным по времени и по географии охвата отражением и осмыслением перемен, запечатленным на бумаге, стало творчество Андрея Георгиевича Битова (1937 г. р.) – книга жизни «Империя в четырех измерениях» (1996). Битов искусно, прибегая к постмодернистским приемам (шизофрении и раздвоенности), а также к метафорам и аллегориям, перенесению из одного времени в другое, предлагает читателю свое видение образа России и ее отношений с советскими, а затем бывшими советскими республиками, а также видение роли и образа «русского имперского человека» (Битов) во времена смены эпох. Для русско-грузинского контекста интересны III и IV части – «Кавказский пленник» (с вошедшими в нее «Уроками Армении», 1967–1969, и «Грузинским альбомом», 1985) и «Оглашенные» (1995), а также отдельно вышедшая часть – «Последний из оглашенных» (2012).
Книга Битова – это постмодернистский метатекст, в котором повествование ведется от лица автора-рассказчика. Он путешествует по «империи» – по пространству СССР, а затем и по постсоветским территориям. Автор-рассказчик первым в русской литературе советского периода на листе фиксирует особое чувство – ощущение русского человека в «братских» республиках, то есть впервые «он» противопоставляется «им», другим, как русский. Это чувство колеблется от принадлежности на основании культурно-исторических связей до впечатления неловкости и абсолютной чуждости. Раздвоенность ощущений вызвана знанием российской истории и роли русских колонизаторов в ней и знанием русской литературы, которые, наоборот, сближали с ними. В русской литературе советского периода А. Г. Битов по праву становится родоначальником темы «путешествия колонизатора или захватчика по провинциям империи СССР». Каков же сам наследник «поэтов в форме» как «колонизатор» второй половины XX и начала XXI века? Какова его карта «захвата»? И остается ли миф о Грузии-рае ведущим в его произведениях?
Автор-рассказчик предстал как новый тип «захватчика», некий битовский homo imperii. В нем есть черты сходства и отличия от «поэтов в форме». С одной стороны, он не причастен к государственной службе, с другой, как и его предшественники, он является невыездным (из-за проживавшего за границей брата). С Грузией автора-рассказчика связывали несколько поездок, цели и содержания которых отличались. В «Грузинский альбом» (1985) вошли главы, связанные с советским периодом, которые печатались по отдельности, так как к изданию единой книгой были запрещены. Толчком к первому путешествию в Грузию, как и у некоторых писателей-классиков, был писательский кризис 33-летия и страх «замолчать»[55]. Советская Грузия была особой точкой на культурно-литературной карте, и на карте Битова в частности: это особая страна из-за связей с Пушкиным, Маяковским, Пастернаком (Битов, 2009. III. C. 538–539) и другими русскими писателями; это «своя» страна, в которую он вернулся как домой (Там же. C. 536–537).
Для подчеркивания близости Битов использует прием «перекрестка времен»[56]. Один из случаев – это прогулка по городу. Путешественник замечает, что сквозь него проходят три человека, похожие на Лермонтова, Пушкина и, скорее всего, Толстого:
один высокий, с узкой головой, в усах и кепочке; другой – в ватнике, похожий на Пушкина; третий – грач в пиджаке… – нисколько не удивились на то, что я не такой, как они, прошли сквозь меня (Там же. C. 353).
Другой случай связан с ощущением пойманности между двумя культурами (in-betweenness, Bhabha, 1994), двумя периодами времени, двумя территориями – Россией и Грузией и ощущением «клетки» в виде знаний о «норме» изложения о Грузии/Кавказе, сложившейся в «золотом веке» русской литературы: русский «колонизатор» превратился в «колонизованного» прошлым (Битов, 2009. III. C. 333, 538–539; более подробно см. в: Чхаидзе, 2014). Рассказчик иронизирует по поводу подмеченной им в реакциях грузин параллели с «тиражированным агентом империи»/«лазутчиком и захватчиком», потому что «русский имперский человек» Битова (битовский homo imperii) – это ностальгирующий интеллигент, пропитанный социофобиями (Эпштейн, 2005), подавленный советской реальностью и ностальгирующий по былому величию русской культуры, литературы и высоконравственности общества; ощущающий вину и стремящийся избавиться от «имперского» бремени XIX века, а также обеспокоенный исчезающими оплотами жизни, надеющийся на возрождение культуры, институтов семьи и крестьянства:
Тиражированный агент Империи выступает как мироносец, совершенно не чувствуя себя хозяином <…>. Про него знают, что он собирает подать, – он один в скромном неведении на этот счет (Там же. C. 362).