Полеты в одиночку - Страница 34
Я онемел от изумления. Похоже, его ничуть не трогала война, в которой мы сражались. Его волновало лишь то, что он называл «своей проблемой», и я никак не мог понять, в чем же она состоит.
— Вам все равно, победим мы Гитлера или нет? — спросил я.
— Конечно, не все равно. Победа над Гитлером имеет огромное значение. Но это лишь вопрос месяцев или лет. С точки зрения истории, это очень короткая война. Кроме того, это война Англии. Не моя. Моя война идет еще со времен Христа.
— Я вас совсем не понимаю, — сказал я. Я начинал думать, что он сумасшедший. Похоже, он ведет какую-то свою войну, и она отличается от нашей.
Я до сих пор вижу ту хижину и бородатого человека с ясными пронзительными глазами, говорящего загадками.
— Нам нужна родина, — говорил он. — Нам нужна своя собственная страна. Даже у зулусов есть страна. А у нас ничего.
— Вы хотите сказать, что у евреев нет страны?
— Совершенно верно, — сказал он. — Пора и нам найти свое место.
— Господи, но каким же образом вы раздобудете себе страну? — недоумевал я. — Все страны заняты. В Норвегии живут норвежцы, в Никарагуа живут никарагуанцы. И везде так.
— Посмотрим, — сказал бородач, прихлебывая кофе. Темноволосая женщина мыла посуду в тазике на другом маленьком столике, стоя к нам спиной.
— Вы могли бы поселиться в Германии, — расщедрился я. — Когда мы победим Гитлера, может быть, Англия отдаст вам Германию.
— Нам не нужна Германия, — сказал бородач.
— Какая же страна вам нужна? — спросил я, демонстрируя еще большее невежество.
— Если вы очень сильно захотите, — сказал он, — и если что-то вам очень-очень нужно, вы обязательно это получите. — Он встал и похлопал меня по спине. — Вам еще многое надо узнать, — сказал он. — Но вы — хороший мальчик. Вы сражаетесь за свободу. Как и я.
Он проводил меня из хижины и потом по рощице фиговых деревьев, усыпанной маленькими незрелыми плодами. Дети по-прежнему крутились вокруг моего «Харрикейна», глядя на него восхищёнными глазами. В Каире я купил новый фотоаппарат «Цейсе» взамен пропавшего в Греции, и я остановился и наскоро сфотографировал некоторых детей возле самолета. Бородач осторожно протискивался сквозь толпу ребятни и, проходя мимо, ласково гладил их по головам и улыбался. На прощание он пожал мне руку и сказал:
— Не считайте нас неблагодарными. Вы занимаетесь благородным делом. Желаю вам удачи.
— Вам тоже, — сказал я, сел в кабину и завел двигатель.
Вернувшись в Хайфу, я доложил, что летная полоса выглядит вполне пригодной и что там много детей, с которыми смогут играть пилоты, если, конечно, мы когда-нибудь туда переберемся.
Три дня спустя Ю-88 всерьез взялись за Хайфу и бомбили ее почти без перерывов, поэтому мы переправили свои «Харрикейны» на кукурузное поле, и нам поставили большую палатку среди фиговых деревьев. Мы провели там всего несколько дней и чудесно поладили с детьми, но высокий бородач, увидев, что нас так много, замкнулся и держался обособленно. Он больше не откровенничал со мной, как при первой встрече, да и с остальными почти не разговаривал.
Крошечное поселение еврейских сирот называлось Ра-мат-Давид. Так записано у меня в бортжурнале. Есть там что-то сегодня или нет, я не знаю. Единственное похожее название, которое я отыскал у себя в атласе, это — Рамат-Довид, но это в другом месте. Много южнее.
ДОМОЙ
Я провел в Хайфе ровно четыре недели и летал по весьма напряженному графику (согласно моему бортжурналу, 15 июня я совершил пять вылетов и пробыл в воздухе в общей сложности восемь часов и десять минут), когда вдруг у меня начались страшные головные боли. Боль сжимала голову только во время полета и во время воздушного боя с врагом. Она наваливалась на меня на крутых виражах и при резкой смене направления, то есть когда тело подвергалось сильнейшей гравитационной нагрузке. Боль словно пронзала меня ножом. Несколько раз я от боли ненадолго терял сознание.
Я доложил об этом врачу эскадрильи. Он ознакомился с моей медицинской картой и мрачно покачал головой. Мое состояние, сказал он, вне всяких сомнений, является результатом тяжелых ранений головы, которые я получил, когда мой «Гладиатор» упал в Западной пустыне, и теперь мне ни в коем случае нельзя летать на истребителе. По его словам, если я его не послушаю, я могу потерять сознание в воздухе и тогда погибну сам и погублю самолет.
— И что теперь? — спросил я у врача.
— Вас спишут по инвалидности и отправят домой в Англию, — ответил он. — Мы больше не сможем использовать вас здесь.
Хайфа, Палестина
28 июня 1941 года
Дорогая мама!
Последнее время мы очень много летаем — наверное, ты слышала об этом по радио. Иногда я нахожусь в воздухе целых семь часов в день, а это для истребителя очень много. Во всяком случае, моей голове это оказалось не под силу, и вот уже три дня, как меня отстранили от полетов.
Мне, наверное, придется пройти еще одну медицинскую комиссию, и уже она решит, можно мне летать или нет. Они могут даже отправить меня в Англию, что, в общем-то, неплохо, правда?
Хотя, конечно, жалко, ведь я начинаю делать успехи. На моем счету 5 подтвержденных сбитых самолетов — четыре немца и один француз — и несколько неподтвержденных, и очень много сбитых во время атаки воздух-земля.
Мы потеряли четырех пилотов из эскадрильи за последние две недели, их сбили французы.
А во всем остальном эта страна — сплошное удовольствие и изобилие…
Я собрал вещевой мешок и попрощался со своим доблестным другом Дэвидом. Он остался в эскадрилье после окончания Сирийской кампании. Много месяцев провел он в Западной пустыне, сражаясь на своем «Харрикейне» с немцами. Ему предстояло получить награду за отвагу. А потом он погиб.
Я повел свой старый «Моррис-Оксфорд» назад в Египет, и на этот раз в Синайской пустыне было прохладнее. Я пересек пустыню за семь часов, остановившись только раз, чтобы долить бензин.
Вскоре я поднялся на борт большого французского роскошного трансатлантического лайнера «Иль-де-Франс», который теперь использовали для перевозки войск. Мы пошли на юг к Дурбану, там я пересел на другое судно для транспортировки солдат, название которого не помню. На этом корабле мы зашли в Кейптаун, а оттуда направились на север, к Фритауну в Сьерра-Леоне.
Там я сошел на берег и накупил буквально целый мешок лимонов и лаймов для родных в Англии, живущих по карточкам. Еще один мешок я доверху набил сахаром, шоколадом и банками с мармеладом — как мне было известно, дома таких вещей не достанешь.
В небольшой лавочке Фритауна я увидел отрезы роскошного довоенного французского шелка и купил всем сестрам на платья.
Путешествие из Фритауна в Ливерпуль оказалось опасным. Наше судно то и дело атаковали немецкие подводные лодки, а также дальнобойные немецкие бомбардировщики «Фокке-Вульфы», прилетавшие с запада Франции, и все военнообязанные на борту были закреплены за ручными пулеметами и зенитками «Бофорз», в изобилии рассыпанными на верхней палубе. Мы палили по тяжелым «Фокке-Вульфам», когда они проносились над нашими головами, и время от времени, если нам казалось, что из воды высовывается перископ, мы палили и по нему тоже. Каждый день на протяжении двух недель я думал, что наш корабль потопят либо бомбы, либо торпеды. Мы видели, как три другие корабля из нашего каравана пошли ко дну, и нам пришлось остановиться, чтобы подобрать уцелевших, а однажды бомба взорвалась рядом с кораблем, окатив все судно водой, и мы вымокли до нитки.
Но нам сопутствовала удача, и через две недели плавания, черной сырой ночью в начале осени, мы вошли в порт Ливерпуля. Я сразу же сбежал по трапу и помчался искать телефонную будку, которая не пострадала во время бомбежек. Когда я, наконец, нашел работающий телефон, то буквально трясся от возбуждения при одной мысли о разговоре с матерью — в последний раз мы говорили три года назад. Она не могла знать, что я еду домой. Цензор не разрешал писать такие вещи в письмах, и сам я вот уже несколько месяцев ничего не слышал о своих родных. Письма из Англии не доходили до Хайфы.