Полёт шмеля - Страница 26
– Что, допиваем – да двигаем обратно в зал? – говорю я.
Во взгляде Евгения Евграфовича выражается удивление.
– Зачем?
– А жена? – теперь удивляюсь я. – Не выбросишь из окошка.
Евгений Евграфович согласно кивает.
– То-то и оно. Чего ж спешить. Хорошо сидим. Добьем – и давайте еще по заходу. Да?
У меня нет никакого желания идти на новый заход, я уже весь в зале с моей радостью, но мне не остается ничего другого, как принять его предложение. Он столоначальник, статский советник, Стива Облонский, я простой писарь, коллежский регистратор, Акакий Акакиевич, Макар Девушкин. О Боже, всю жизнь я мечтал о статусе свободного человека и, казалось, был им, но это только казалось, казалось!..
Мы отправляемся к столу с напитками, делаем дубль и возвращаемся к своим тарелкам с закуской.
– А что, Евгений Евграфович, как наш свитер вашей жене? – спрашиваю я. – Презентация прошла благополучно?
– О, очень понравился, очень! – восклицает Евгений Евграфович. – Я его уже вовсю ношу, можно сказать, не снимая.
– Давайте тогда за удачное начало нашего сотрудничества, – протягиваю я к нему свой коньяк.
– Да, вполне удачное. Весьма даже удачное, – с удовольствием подтверждает он, ответно протягивая ко мне бокал. И когда отпивает глоток, сообщает: —Я, должен сказать, очень доверяю людям со вкусом в одежде. Вроде бы что, вкус в одежде. Но вкус в одежде, по моему наблюдению, должен сделать вам комплимент, свидетельствует о тонком уме.
Я отвечаю ему не менее глубокомысленным и не менее светским рассуждением о типах ума – глубоком, широком, узком, житейском, научном, – и наша беседа, как брошенная лодка на волне, несется дальше по воле несущего ее ветра. По сути, мы ведем салонный разговор о погоде; у меня сворачивает от него скулы, как от кислого, мне хочется вернуться в зал, но Евгений Евграфович, становится очевидно, не намерен подниматься, – и мы досиживаем в гостиной до момента, когда она вновь начинает наполняться народом, что означает: развлекательная программа закончилась.
Мы с Евгением Евграфовичем натаскиваем к нашему столику стульев, чтобы могли сесть и моя радость с Гремучиной, и его жена, и принимаемся выглядывать их. Первыми появляются Евдокия с Гремучиной. Я испытываю угрызения совести, что бросил мою радость наедине с этим борцом за сексуальную свободу женщин, но у них вид закадычных подружек: Евдокия держит Гремучину под руку, и они оживленно болтают.
Евдокия, угадываю я по ее лицу, когда они подходят к нам, готова излить на меня поток упреков, что я исчез, но она не успевает сделать этого. Ее опережает Гремучина.
– О-ой! – выпевает Гремучина, так и бросаясь к Евгению Евграфовичу. – Женечка! И ты здесь! Как я рада! – Она обвивает руками Евгения Евграфовича за шею, можно сказать – вешается на него, и можно сказать – принуждает к поцелую в губы. – Женечка! Женечка! – приговаривает она. – Как я рада, как я рада! Молодец какой! К Райскому пришел, к нам, творческим людям, не стал со своими дьяками-подьячими тусоваться…
– Ну уж ты тоже! Не обижай брата чиновника, не обижай! – шуткой, но и со строгостью отвечает Евгений Евграфович. – Без нашего брата, как в той советской песенке пелось, даже солнце бы не вставало.
– Это о рабочем классе пелось, – ненужно замечаю я. Всем нам здесь, кроме моей радости, известно, от чьего имени пелась та песня.
– О них, на самом деле – о них! – тычет Гремучина пальцем в Евгения Евграфовича. – Это рабочий класс – просто для камуфляжа. Маскировка!
Евгений Евграфович между тем так и косит взглядом на мою радость.
Делать нечего, я знакомлю Евгения Евграфовича с Евдокией.
Жена его возникает около нас ледяным антарктическим айсбергом – такое у нее выражение лица.
– Мерзавец, – обращаясь к нему, этим антарктическим голосом произносит она – словно рядом с ним ни души и они вдвоем, – весело провел время?
Если бы мне моя женщина, неважно – жена или кто еще, выдала при людях такое, я бы провалился под землю, испарился каплей воды с раскаленной сковороды. Во взгляде же Евгения Евграфовича, который он устремляет на нее, безмятежность полдневной среднерусской равнины, млеющей под жарким июльским солнцем.
– Дорогая, – говорит он, – познакомься. Это, – указывает он на меня, – Леонид Поспелов, замечательный русский поэт, ты его слушала, он выступал. – Я едва успеваю поклониться его жене, он уже представляет мою радость: – Это Евдокия, поклонница таланта Леонида Поспелова. Я все правильно определил? – смотрит он на нее. – Ну, с Маргаритой вы прекрасно знакомы, – кивает Евгений Евграфович на Гремучину.
Жена его уделяет Гремучиной не больше внимания, чем нам с Евдокией, когда он представлял нас.
– Мерзавец, – повторяет она. – Оставил меня одну! Я отправляюсь домой. Мне здесь нечего делать. Отвези меня.
– Ну, если ты так желаешь, – безмятежно произносит Евгений Евграфович, не сыграв ни единой мышцей лица, будто это нормальное дело – вот так взять и в разгар празднества покинуть его.
Они оставляют нас, направляясь к выходу, а мы все трое невольно провожаем их взглядом. Поразительно, до чего они как пара не соответствуют друг другу. Она – будто копна на циркульных ножках, он, в своем прекрасно сшитом темно-оливковом костюме, – прямо-таки пирамидальный тополь. В советские времена я много переводил с языков Средней Азии, можно сказать, это был основной мой хлеб, и, глядя им вслед, мне еще хочется сравнить его с аргамаком, а ее с буйволицей.
– Бедняга, – произносит Гремучина, когда Евгений Евграфович с женой исчезают из виду. – Он, бедный, по-моему, даже не смеет сходить от нее налево.
Я вспоминаю то, что говорил Евгений Евграфович о жене.
– Да по-моему, он вообще не против от нее дернуть.
– Мало ли что не против, – говорит Гремучина. – Тривиальная ситуация: его карьера – ее папаша. Несчастный мужик: такая плата за положение… – тут она прикусывает язык. Не то что ей стало стыдно за свое злоречие. Она сообразила, что перебрала с информацией. Информация – это ценность, а ценностями не разбрасываются. Ценности нужно хранить и охранять, и не делиться задаром, а продавать, желательнее подороже. – Жалко, что ты не слышал моего выступления, – переводит она разговор на другие рельсы. – Я сейчас знаешь какие сильные стихи пишу! Мне в одном журнале сказали, я сейчас лучшая поэтесса в России.
На это уже неизвестно, что отвечать, и я прибегаю, переменив мужской род на женский, к Пастернаку:
– Быть знаменитой некрасиво…
Гремучина перебивает меня:
– Это только мужчине. А женщине всё к лицу.
Два лишних стула у нашего стола то и дело привлекают чье-нибудь внимание, но компании, что подходят, всё больше двух человек, а еще один стул к столу уже никак не приткнуть, и некоторое время мы так и сидим за столом втроем. Потом возле нас объявляются Райский с Боровцевым. Жены их где-то пасутся сами по себе, а они сиамскими близнецами перемещаются от стола к столу по всей гостиной – должно быть, Райский, справляя свои обязанности хозяина, Боровцев с ним в пристяжку, – и вот настает наша очередь. Но около нашего стола – два свободных стула, и они не просто приостанавливаются, а садятся.
– Что, как вам мой вокал? – с ходу интересуется Райский, убирая рукой со щеки свои длинные крашеные волосы. И, не дав никому ответить, без паузы продолжает: – Я очень доволен. И вещь чудная написалась, и голос у меня сегодня – тьфу-тьфу-тьфу. – Наклонившись, он стучит по ножке стола.
– Великолепно, Инок. Просто улет, нет слов! – тотчас отзывается Гремучина. Оказывается, она тоже имеет право называть его так. – Мы вот с Дунечкой, – кивает она на мою радость, – сидели, слушали – обалденное впечатление, настоящий кайф!
– Настоящий, подтверждаю, – светясь радостью разговора с Райским, подтверждает Евдокия. Если до этих своих слов она так и не чувствовала, то, произнеся их, уверовала, что кайф, и со всею искренностью. Слово – страшная вещь; пусть изреченная мысль – откровенная ложь, но, запечатленная в слове, эта мысль заставляет тебя полагать ее истинной.