Поиск-83: Приключения. Фантастика - Страница 19
Как выяснилось в Англии, язык жена знала неважно, но в Москве после возвращения, когда не хотела, чтобы их понимали окружающие, норовила объясняться с Семченко по-английски. На них начинали оглядываться, он злился и нарочно громко, с самыми простецкими оборотами отвечал жене по-русски.
Кстати, в уставе клуба «Эсперо» имелся такой пункт: никогда не пользоваться эсперанто, если рядом находятся люди, его не понимающие. Линев полагал, что в противном случае будет подорвано доверие к эсперантизму в массах, а сами эсперантисты станут чем-то вроде сектантов или заговорщиков.
В Москве Семченко работал референтом английского отдела Внешторга. Когда началась война, ушел в ополчение, был ранен, эвакуирован в Горький и в Москву вернулся осенью сорок четвертого. Жена с дочерью приехала с Урала через год. Угол их дома в Брюсовском переулке снесло бомбой, и много лет потом вспоминались эти белые коробочки, привезенные из Англии, — они стали символом довоенной жизни, уютом, памятью. Странным казалось, что этот кухонный уют возможен был в ста метрах от немецкого посольства, похожего на кирху дома из неоштукатуренного кирпича. Дико было вспомнить, что жена высыпала в сахарницу песок из коробочки с надписью «Sugar», и они пили на кухне чай, а за окном, в самом центре Москвы, виднелся флаг со свастикой, странно и страшно свисавший с наклонного флагштока.
Семченко походил по номеру, потом прилег.
Он лежал на кровати у Кабакова, было еще светло, Вадим стоял над ним с вылупленными глазами.
— Ты извини, что без спросу, — сказал Семченко. — Так уж вышло. Помнишь, были у тебя на прошлой неделе? Ну, я и заметил, куда ты ключ кладешь.
— Сбежали, значит, — прищурился Вадим. От него исходил странный запах — не то квас, не то самогонка. Бражка, наверное.
— Слыхал уже? — Семченко ничуть не встревожился, потому что знал: кишка тонка у Кабакова его выдать, несамостоятельный он парень. — Ну и ладно… Дело есть! А завтра я сам обратно вернусь. Не возражаешь, у тебя посижу до вечера?
Вадим подошел к окну, пошарил за занавеской, а когда вернулся, Семченко увидел у него в руке сумочку Казарозы.
— Давай сюда! — грубо выхватил сумочку и начал раскладывать на одеяле извлеченные из нее вещички. Казалось, сейчас обнаружится нечто такое, что все объяснит.
— Вот еще. — Вадим положил на подушку маленькую гипсовую ручку. Она легла ладонью вниз, пальцы подогнуты, будто наволоку скребут. — На плакате в Стефановском училище точно такая нарисована. Помните? Палец этот…
— И что?
— Может, не случайно?
— Сын у нее умер, — сказал Семченко. — Мальчонка двухлетний. О нем память.
Дрожь пробрала от мысли, что даже эта гипсовая ручка, память мертвой о мертвом, может вызвать какие-то подозрения. Что же это случилось, если всем мерещатся вокруг разные соответствия — и ему самому, и Ванечке, и курьеру Кабакову?
Милашевская, та прямо заявила: «Просто так ничего не бывает!» А вот и бывает! Иначе черт те чего наворотить можно, а ничего не поймешь. Ну, повесили в вестибюле похожий плакат. Ну, выкрасили фасад Стефановского училища в розовый цвет. Что с того? Алферьев этот бежал, но Казароза вовсе не из-за него сюда приехала, и Кадыр Минибаев не потому свою линзу розовой бумагой обклеил, что она — Казароза.
— А на это что скажете? — испытующе глядя на него, Вадим протянул листок, вырванный из записной книжки, начал рассказывать о рыжем студенте.
Семченко прочитал, махнул рукой:
— Да ерунда!
Идисты с их происками сейчас его совершенно не интересовали.
Он слез с кровати, подошел к окну. Вечерело. На другой стороне улицы стояла белая коза с обломанным рогом и громко, обиженно блеяла.
— Билька, — сказал Вадим, подойдя к окну. — До чего пакостная тварь!
Семченко смотрел на козу Бильку.
Теперь во многих семьях держали «деревянную скотинку». Время голодное, а с ней и молоко есть ребятишкам, и сметанка — щи заправить крапивные. У них в Кунгуре тоже была дома коза, без козы плохо.
Сколько же их в городе?
Розовоглазые белянки, как эта, чернухи с серебристым ворсом на вымени, пегие, черно-пегие, молодые и старые, бодливые и смирные, чистюли и в свалявшейся шерсти, с репьями под брюхом, иные с цветными нитками на рогах или в чернильных пятнах, меченые. Парами и в одиночку бродили они по городу, оставляя везде свои катуки, щипали траву на обочинах, забирались в общественные сады, глодали деревья на бульваре, объедали с заборов афиши и листовки.
Недавно в редакцию пришло два письма, авторы которых, не сговариваясь, требовали: коз на улицы не выпускать! Одно из них за подписью «Страж» Семченко напечатал несколько дней назад на четвертой полосе. Он даже по этому поводу в губисполком ходил. После долгих препирательств решили бродячих коз арестовывать и держать в специальном сарае, при стороже, пока за ними не придут. Семченко сам всю систему придумал. Каждой арестованной козе он предлагал вешать номерок, а на особом листе под этим номером писать приметы. Потом козу отдавать, если хозяева приметы верно укажут, но взимать пятьсот рублей штрафа — как бы за прокорм. Однако в губисполкоме положили штраф двести рублей. Семченко такой суммой остался недоволен, считал, что мала. Ругался, кулаком стучал: «Либеральничаете! Обывателям потакаете! Наши же дети нам спасибо не скажут, когда подрастут. Весь город изгадим».
А сейчас он смотрел на козу Бильку и думал: «Будь у Казарозы такая вот скотинка, и Чика бы, глядишь, не умер…»
Билька стояла у ворот, вскинув голову, и блеяла — дескать, вот я пришла и сыта, насколько можно быть сытой в несуразное это время, и вымя мое полно молоком.
В ее блеянии почудилось сознание исполненного долга. И еще вроде обида примешивалась, что долго не впускают.
Семченко стало стыдно, что с предложением своим поторопился. Ну кому они так уж мешают, козы эти? Отменить надо ихнюю кутузку, да и со штрафом обождать до следующего лета, когда жизнь наладится.
— Вчера смотрю, — доверительно сообщил Вадим, — она, тварь, стоит у забора, шею вытянула и плакат объедает про помощь Запфронту. А рядом поп остановился. Глядит и лыбится. Нет чтобы отогнать!
— Выше клеить надо.
— Я про этот случай заметку хочу написать. — Вадим пропустил его слова мимо ушей. — Уже и название придумал: «Единомышленники».
Не ответив, Семченко взял со стола сегодняшний номер газеты. Сводка с польского фронта была хорошая — штурмовали Речицу, на юго-западе выдвигались к Ровно. Познанские добровольческие батальоны, не желая сражаться, бросали оружие и уходили к прусской границе. Семченко вспомнил: на выпуске пехкурсов начвоенком говорил о командире одного из этих батальонов, который всем пленным красноармейцам приказывал давать по девяносто ударов шомполом — пятьдесят за Ленина, двадцать пять за Дзержинского и пятнадцать за Луначарского. Вот сволочь!
В Венгрии продолжался белый террор, девять тысяч человек томились в тюрьмах.
В полку, где служил Семченко, был мадьярский эскадрон. И латыши были, и китайцы — те в пехоте. Со всеми ими отлично по-русски объяснялись, никакого эсперанто не требовалось, об этом Пустырев напоминал — практика, дескать, критерий истины, а она показала, что и без международного языка обойтись можно.
На четвертой полосе набрано было крупным шрифтом:
«Губкомтруд объявляет 4 июля, воскресенье, днем трудовой повинности для всех без исключения лошадей военного и гражданского ведомства и частных лиц. Продолжительность рабочего дня шесть часов, с 9-ти до 3».
— С Буцефалом-то нашим кто пойдет? — Семченко знал, что мерина зовут Глобусом, но в этом тоже мерещился тайный намек судьбы на эсперантизм его нового владельца.
— Я, — недовольно бормотнул Вадим. — Кто еще?
Он ходил рядом, пытался заглянуть в глаза — все ждал чего-то. Наконец, не дождавшись, сам спросил:
— До вечера посидите, а дальше что?
— Не боись, уйду… Как уйду, сразу валяй к Караваеву, докладывай чин чинарем: был, ушел, а куда — неизвестно. Может, именным оружием наградят.