Похоть (СИ) - Страница 27
Карвахаль кивнул, видимо, сочтя объяснения коллеги достаточными.
— Ясно. — Он снова повернулся к Бельграно. — А ты почему весь вечер дверь не открывал?
— Я к себе пришёл, тут слышу вопль в коридоре, высунулся, увидел Рене и привидение и, чтобы не стать жертвой шестипалого фантома, дверь-то и прикрыл на два оборота. Призрак этот около меня тоже неоднократно мелькал, и я подумал, что осторожность не повредит, — рассудительно сообщил Франческо. — А после так и уснул, перебрав малость. Я и не слышал, как ты стучал.
— Ах вот как, — задумчиво протянул Карвахаль. — Ты, стало быть, тоже призраков боишься?
— Я не верю в призраков, — храбро ответил Бельграно. — Но вдруг они верят в меня?
Карвахаль снова кивнул головой, потом повернулся к Рене Лану.
— Ладно, я понял ваши принципы, господа, а теперь выясним твои проблемы, Рене. Ты обещал, что мы все спокойно обсудим. Что вчера после встречи с привидением-то случилось?
— Ничего особенного, заперся я, винца ещё чуток сухого тяпнул, расслабился, успокоился, и за работу принялся, — пробурчал Лану. — Просто эта чёртова надпись… После твоей фрески я почти уверовал в переселение душ, а тут вдруг… Глазам не поверил.
— Перевёл? — догадался Карвахаль, и Бельграно тоже навострил уши.
— Перевёл, конечно, — обречённо согласился француз. — Я подумал, что раз написано бустрофедоном…
— Чем-чем? — спросил Бельграно. — Это, что, язык такой?
Рене со вздохом пояснил, что это не язык, а просто способ письма, при котором направление надписи чередуется в зависимости от чётности строки, то есть если первая строка пишется слева направо, то вторая — справа налево, третья — снова слева направо и так до конца. Это движение напоминает движение быка с плугом на поле, отсюда и название. При перемене направления письма буквы писались зеркально.
— Я боялся, что это фракийский, я не знаю грамматики, на нём остались коротенькие строчки, хоть, конечно, тогда эта находка весила бы в три раза дороже. Но, увы. Это и не фригийский — не подходил по времени. Потом я вычленил из надписи слово пάνημος «панемос», так именовался июнь месяц. Его ещё называли эпидаврским или коринфским. Значит, это микенский язык. Ну, я, признаться, с самого начала так и думал. Он как раз был распространён на материковой Греции с шестнадцатого по девятый века до Христовой эры, ещё до дорийского вторжения. Ну… — Лану вздохнул. — Читаю я его, значит…
— Ну не томи ты… — взорвался Бельграно.
— И что там написано? — вежливо спросил Карвахаль.
Лану вздохнул.
— Дурость какая-то, ей-богу, совпадение просто нелепое, но мне кажется, что бедняге Тэйтону такие совпадения могут дорого стоить.
Бельграно зарычал.
— Оно дорого обойдётся тебе, если ты и дальше будешь тянуть кота за хвост. Читай, чёрт тебя дери…
Карвахаль молчал, но всем своим видом показывал, что тоже надеется наконец услышать перевод.
— Тут написано, — сжалился над ними Лану, — «Из ничего жизнь снова возвращается в ничто, и злой жребий вдруг уничтожает в июне цветущую жизнь, и от неё, лежащей здесь, остаётся лишь одно пустое имя — Галатея».
Повисло такое молчание, что стало слышно муху, жужжащую у окна. Потом Карвахаль спокойно поднялся, развернул к себе камень и внимательно посмотрел в конец надписи. Лану не соврал: «Γαλατεια» — имя, и вправду, чётко проступало на конце плиты и легко читалось.
— Мне бы не хотелось огорчать Арчибальда, — повторил Лану. — Из этой надписи можно сделать вывод, что боковое погребение принадлежит женщине по имени Галатея, умерла она не старой и, возможно, из-за какой-то пустой случайности, о чём свидетельствуют слова «злой жребий», а всё остальное — домыслы, нелепые совпадения и, как сказал бы Хейфец, суета сует и всяческая суета.
— Он такого никогда не говорил, точнее, это говорил не он, но ты прав, — рассудительно кивнул Карвахаль. — В таких случаях дурацкий случай всегда подворачивается в самый неподходящий момент. — Он задумчиво пожевал губами и добавил, всё ещё не сводя глаз с эпитафии, — а кто-то сказал, что случай — псевдоним Бога, когда он не хочет подписываться своим именем. Но это всё подлинно странно. И эта фрески, и надпись. Интересно будет посмотреть её череп, я мог бы попытаться восстановить тип лица. Всё это слишком необычно…
— Не выйдет, череп разбит плитой соседнего надгробия и основательно. Лоб проломлен. Впрочем, ты, конечно, соберёшь, коль захочешь, да только стоит ли? — скривился Бельграно. — Хоть интересно, конечно, я бы тоже хотел на неё посмотреть, — лицо итальянца приобрело странное выражение замечтавшейся о сыре лисицы.
— Что делать-то будем? — педантично уточнил Лану, вернув разговор в практическое русло. — Тэйтон уже два раза спрашивал меня об этом чёртовом камне. Надо что-то решать.
Бельграно пожал плечами.
— Скажешь, что при переводе столкнулся с непредвиденными сложностями.
— Хорошо, только вот… — Рене вздохнул. — Сарианиди-то тоже это прочтёт играючи. Для него это почти родной язык, он микенские надписи читает свободно. Надо его предупредить.
— О, ты прав, — согласился Карвахаль, — надо сказать Спиросу, чтобы не уподоблялся нашим немцам и не блистал бы знаниями. Господи, — напрягся он вдруг. — А ведь вчера до нашего застолья Арчи о чём-то спрашивал у Спироса. Они с Сарианиди целый час у компа просидели, а там у него все файлы находок, есть и снимок этой эпитафии. Ну как Сарианиди уже блеснул интеллектом?
Все помрачнели: такое развитие событий не исключалось, но единственное, что можно было сделать, это смириться с неизбежным. Бельграно вздохнул, потом спросил Карвахаля:
— А ты вернёшься на раскоп диктериона? Там работы непочатый край.
— Да, через пару дней, — кивнул тот, — пока Гриффин просил помочь с датировкой этих находок.
Разговор, казалось, исчерпал себя, но они не расходились. Всё были мрачны и нахмурены.
Хэмилтона все трое раздражали. Особенно его бесили Бельграно и Рене Лану. Стивен понял, что ночью Галатея искала его по дому и, не найдя в спальне, спустилась вниз. Там, в потёмках, приняла француза за него, вот и всё. Эти трое, с их двусмысленными и фривольными полунамёками, были ему откровенно неприятны.
При этом хоть хмель и отпустил Хэмилтона, чувствовал он себя дурно: у него сжимало виски и болело горло. К ночи ему неожиданно стало совсем плохо, все тело ломило, и он вынужден был спуститься к ненавистному Хейфецу — попросить что-нибудь от головной боли и простуды.
Там застал Винкельмана — с жутким прострелом поясницы. Немец жалобно охал и требовал, чтобы Хейфец вылечил его немедленно, ну, самое позднее, к утру, а еврей злился и читал немцу длинную нудную проповедь о том, что в годы почтенного херра Винкельмана речь уже не о том, чтобы сохранить здоровье, а о том, чтобы выбрать болезнь по своему вкусу. Немец зло огрызнулся: он почти не пьёт, не курит, катается на лыжах, и здоровье у него отменное, а прострел — потому что просто на раскопе продуло. И вообще, он гораздо чаще встречал старых археологов, чем старых врачей.
Последнее суждение смутило Хейфеца, и он заткнулся.
Простуда Хэмилтона тоже удивила медика, хотя он ничего не сказал, но молча дал ему необходимые лекарства. Температуру аспирин быстро сбил, но вскоре заложило нос, начался кашель, и Стивен понял, что где-то всерьёз простудился. Болеть ему совсем не хотелось, но несколько дней пришлось провести в постели. Эти дни — дни без Галатеи — показались ему совсем пустыми, вычеркнутыми из жизни. Заходил — и часто — обеспокоенный Гриффин, Хейфец заносил лекарства и давал рекомендации. Весьма дельные.
Простуда оказалась тяжёлой, как ангина, с тошнотой и мучительными приступами кашля, с тупой головной болью и воспалением шеи. Ночами Стивен потел под одеялом, но стоило его отбросить — начинал мёрзнуть. Полегчало ему только через неделю.
Когда Стивен смог выйти в гостиную — на вилле, как оказалось, ничего не изменилось, Берта Винкельман всё так же, как и раньше суетилась в лаборатории, делая и свои, и его анализы, работая за двоих. Гриффин с утра до ночи пропадал с давно поправившимся Винкельманом на раскопе, Карвахаль с Бельграно продолжали раскапывать диктерион, Сарианиди и Лану что-то пытались прочесть имя на снимке рукояти меча, а Тэйтон и Хейфец курсировали между третьим этажом, лабораторией и раскопами. Все были заняты и деловиты.