Похоть (СИ) - Страница 10
Сама Берта Винкельман хотела, чтобы её стремление к истине вызывало уважение, и удивлялась, когда её обвиняли в бестактности. Как же так? «Если я вижу, что вы заблуждаетесь, не мой ли долг поправить вас? Почему я должна делать вид, что мне нравится ваше нелепое мнение о минойской культуре, вместо того, чтобы высказать всё, что я о нём думаю и наставить вас на путь истинный?» Но коллеги не способны были оценить её честность, и Берта всем своим видом выражала мировую скорбь, хотя в душе, как и её супруг, явно гордилась своей непонятостью.
Немцы весьма неодобрительно относились к любым проявлениям легкомыслия. Предположение, что умные идеи могут высказываться людьми, не обладающими соответствующей квалификацией, казалось им невозможным. Демонстрировать свою начитанность и знания не считалось у них дурным тоном, и Берта позволила себе как-то за столом откровенно удивиться, узнав, что Лану не удалось осилить «Критику чистого разума» Канта, в результате чего она преисполнилась к нему жалостью.
Француз же только страдальчески закатил глаза в потолок и чертыхнулся про себя.
Сам Лану был тихим патриотом, считал французов единственной цивилизованной нацией в мире, полагал англичан нелепыми людьми, совершенно не умеющими одеваться. Его приводила в ужас и английская привычка есть сыр после пудинга. И отчего это у них такой испорченный вкус? Столкнувшись с подобным варварством, он тихо скорбел, однако после стаканчика шотландского виски способен был многое им простить.
Винкельманов он недолюбливал, но имел с ними много общего: был педантичен, питал огромное уважение к развитому интеллекту и профессионализму. Рене был страстно привязан к своей семье, гордился детьми и вечерами неизменно целый час беседовал с женой по телефону. Был ревностным католиком, но при посещении Университета виноделия в Шато Сюз-ла-Русс испытывал не меньшее благоговение, чем в соборе Парижской Богоматери. Любил поболтать о литературе, разделяя мысль Пруста, что душа наша — всего лишь скопление воспоминаний, и сожалел, что никто так и не сумел сколь-нибудь прилично перевести для этих бедных иностранцев хотя бы первое предложение первого тома мсье Марселя. По утрам он покупал французскую газету левого крыла правого центра и выражал недовольство, когда её не было.
Хэмилтон считал его просто ограниченным буржуа.
Гриффин и Тэйтон, неизменно вежливые и внимательные, тем не менее, вызывали много нареканий у коллег. Они крайне редко проявляли эмоции, и кухарка жаловалась, что их кулинарные пристрастия понять совершенно невозможно, а некоторым казалось, что их не мешало бы расшевелить. Англичане платили коллегам тем же. Лану казался им излишне возбудимым, немцы — избыточно серьёзными, Бельграно же был, по их мнению, слишком эмоционален. Все восточные народы, включая греков, были в их глазах непостижимы и опасны. Печальный опыт научил англичан всегда ожидать от других худшего, и Гриффин был приятно удивлён, что грек оказался спокоен и ленив, а испанец не дрессировал по утрам быков, когда же его дурные предчувствия оправдывались, он с удовлетворением отмечал, как был прозорлив.
Бельграно был обаяшкой, чей ум и живое чувство юмора, увы, были опорочены непунктуальностью и крайней безалаберностью. Он был привязан к Рене Лану, хоть частенько ругал французов, заполонивших рынок своим посредственным вином, которое ни один итальянец в здравом уме пить не станет. Тейтона и Гриффина он, подобно Лану, жалел: и одеваются кое-как, и едят и пьют чёрт знает что. Любил он поспорить и о превосходстве итальянских мужчин над всеми остальными, суя собеседникам в нос журнал с сообщением о том, что презервативы итальянского производства на полсантиметра длиннее, чем в других странах. К немцам был терпим, пока те не начинали учить его жить, при этом никакую критику не принимал настолько всерьёз, чтобы перевоспитаться, ибо считал это делом безнадёжным и просто бессмысленным.
Рамон Карвахаль был странным. Его мало волновало, что другие думают о нём. Что немцы, что французы, что итальянцы, — испанцу было всё равно. Все они «экстранхерос» и «гиригай», проще говоря, «препротивные варвары». Но он был предупредителен, как француз, пунктуален, как немец, твёрд и основателен в суждениях, как англичанин, в итоге все считали его «просто удивительным». Карвахаль не был честолюбив, завистлив и впечатлителен, но был непредсказуем. Не знающий забот пастух, бредущий за стадом, или пилигрим на поклонении святыне, или дон Кихот, бросающий вызов мельницам, — он казался именно странным, точнее, как думал Хэмилтон, был просто не от мира сего.
Все вместе археологи были достаточно скучны и ординарны. В свободное время они угощались разными сортами нута — турецкого ореха, греческим кофе и национальными десертами: судзук-лукумом и малеби. Съездив разок в Комотини на площадь Иринис, в центр ночной жизни, больше никуда не ездили, предпочитая сидеть и вести нудные споры о датировке каких-то чернофигурных лекифов с изображением Афины, держащей сову. Хэмилтон когда-то заинтересовался рассказами Гриффина об археологии, ходил на его лекции, много читал, но сейчас он совершенно утратил интерес к раскопкам и в итоге откровенно томился в обществе археологов, до зубовного скрежета тоскуя по Галатее.
Между тем раскоп на двух выбранных Гриффином и Тэйтоном участках углубился уже на пару ярдов, и тут выяснилось обстоятельство, весьма повеселившее Бельграно и Хейфеца, но изрядно шокировавшее Макса Винкельмана. Исследование находок вокруг языческого храма неподалёку от христианской базилики действительно раскрыло среди руин древнего города публичный дом.
Гриффин пожал плечам. Находку трудно было назвать неожиданной: было бы удивительно отсутствие такого заведения в крупном портовом городе. Тэйтон тоже смущён не был: диктерион так диктерион. На втором же участке быстро проступили похоронные урны, ритуальные подношения, десятки погребений всевозможных типов, от кремированных тел и братских могил до захоронения в саркофаге, выточенном из цельного ствола дерева, и выяснилось, что это древний погост. Это привело в восторг Рене Лану, известного некрополиста. Повезло, так повезло. Он почти не показывался на первом участке, но буквально дневал и ночевал на втором.
Хоть Тэйтон с женой на следующий день вернулись, планам Стивена увидеться с Галатеей помешала необходимость быть на раскопе из-за обнаруженной находки. Всё утро Рамон Карвахаль и Франческо Бельграно вместе с Бертой Винкельман тщательно очищали едва заметную фреску на стене крохотного закутка шириной менее двух ярдов. Стивен сначала досадовал на потерю времени, но потом неожиданно увлёкся.
Основой фрески был известковый раствор из песка и гашеной извести с мелкозернистой поверхностью. Фрау Винкельман сказала, что это остатки тончайшей мраморной пыли. Проступивший рисунок изображал молодую пару на ложе любви. Она, утончённая, но с мощными бёдрами, сидела на мужском торсе, нарочито затемнённом, в позе бесстыдной и пылкой, привстав в экстазе страсти, и вся композиция точно дышала зноем, усиленным золотисто-алым фоном фрески. Мужчина, молодой и темноволосый, на переднем плане яростно сжал в порыве страсти руку женщины. Его лицо ещё не было до конца расчищено, лицо же женщины, повёрнутое к зрителю, было обрамлено связанными на затылке волосами, но само не проступало из-за выбоины на стене, однако Карвахаль нашёл части скола. Сама поза буйной белокожей менады, исступленной вакханки, говорила о подлинном неистовстве плоти, и она мгновенно возбудила Хэмилтона. Ему почему-то отчаянно захотелось увидеть её лицо, и он спросил Карвахаля, можно ли восстановить его? Тот уверенно кивнул, пообещав этим заняться. Если все фрагменты на месте, то никаких трудностей не будет.
Короткое каменное ложе, предназначенное для блудных утех в диктерионе, было выщербленным с края, но в остальном — довольно хорошо сохранившимся. Бельграно, воспользовавшись тем, что фрау Винкельман отлучилась за нужными реактивами на виллу, разлёгся на расчищенном ложе, но не уместился на нём из-за роста, и пожаловался Карвахалю, что заниматься любовью, когда невозможно вытянуть ноги, на его взгляд, крайне неудобно.