Поэзия журнальных мотивов - Страница 3

Изменить размер шрифта:

Мы старались уловить этот образ в поэзии г. Фета, потому что ни у кого не выразился он с такою прозрачностью; но он живет и у других поэтов того же круга, например у г. Тютчева и у г. Полонского. Ощущение неудовлетворенности, стремление к выходу, к отвлечению, есть общая черта всей нашей поэзии сороковых и пятидесятых годов. У г. Майкова это чувство выразилось в другой форме, но с не меньшею силой, в лучшем его произведении: Три смерти не говоря уже о многих мелких лирических стихотворениях, отразивших на себе влияние Гейне.

Замечательно что критика того времени вовсе не заметила насколько тон этой поэзии и ее вдохновение исходят из глубины жизни и духа времени. Чувство неудовлетворения, проходящее обильною струей в этой поэзии, ускользнуло от внимания критики, видевшей только поэтические темы которые казались ей весьма удаленными от жизни и проглядевшей незримую нить связывавшую эти темы с общественными и историческими условиями. Критики замечали только что поэты поют о любви, о женщине, что чувствуемая в их поэзии страсть есть страсть к женщине, – и когда в конце сороковых годов в журналистике нашей возникла идея о необходимости ближайшей связи литературы с жизнью, вся не-Некрасовская поэзия весьма смело была отнесена к области «чистого искусства», пребывание в которой для писателя сделалось предосудительным. К шестидесятым годам такой взгляд утвердился окончательно со всеми крайностями увлечения, и поэты не-гражданского закала торжественно доставлены на одну доску с ворами (в известных стихах г. Некрасова.

Одни – стяжатели и воры,
Другие – сладкие певцы.)

Рассматривая поэзию более со стороны формы чем внутреннего содержания, журналистика конца сороковых годов нашла ее весьма далекою от возникавших тогда общественных задач, и заявила требования которым поэты после-Пушкинского периода весьма мало, по ее мнению, удовлетворяли. Журналистика требовала прежде всего отрицания существующего общественного строя. Она не заметила что и без того отрицание было мотивом поэзии Гейне и его последователей; она хотела отрицания резкого, голого, не прикрытого поэтическим стремлением к красоте и к художественным идеалам. Все обрекавшееся в художественные формы казалось ей бесполезным, не достигающим тенденциозной цели. Поэзия должна была служить протестом против социального неравенства; в этом смысле поэтическое поклонение красоте признавалось чем-то аристократическим. Симпатии журналистики перенесены были на так называемую меньшую братию, об освобождении которой от социальных оков давно уже говорила европейская печать. Отсюда возникло требование народности, то есть литературе предписано было заняться бытом и интересами русского крестьянина и отстраниться от художественных идеалов, как чуждых народной, или вернее, простонародной жизни. Известные строки Пушкина —

Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв —

сделались предметом раздора в нашей периодической печати, усмотревшей в этом определении поэта прямое противоречие возникавшим новым требованиям. Г. Некрасов отозвался на это движение стихотворением: Поэт и гражданин, в котором ставит спорный вопрос таким образом:

Пускай ты верен назначенью,
Но легче ль родине твоей?

Он ее прибавляет, было ли бы родине легче если бы поэт изменил своему назначению. В этом же стихотворении он посвящает «сладким» поэтам такие строки:

…Гром ударил; буря стонет
И снасти рвет, а мачту клонит —
Не время в шахматы (?) играть,
Не время песни распевать!
Вот пес – и тот опасность знает
И бешено на ветер лает:
Ему другого дела нет…
А ты что делал бы, поэт?
Ужель в каюте отдаленной
Ты стал бы лирой вдохновенной
Ленивцев уши услаждать
И бури грохот заглушать?

Однако, разве лучше, и достойнее, и полезнее лаять псом на ветер?.. В обстоятельствах какие описывает г. Некрасов в вышеприведенных стихах люди литературой не занимаются, ни чистою, ни нечистою, а потому аллегория лишена значения и силы.

Поэтическая деятельность г. Некрасова так тесно сплелась с судьбами петербургской журналистики, что ее нельзя рассматривать вне этой связи. Выступив на литературное поприще в одно время с возникновением нового журнального направления, он до такой степени точно сообразовал свою поэзию с этим направлением, что нередко стихи его служили только рифмованным перифразом журнальных статей и постоянно – отголоском журнальных требований. Услужливость г. Некрасова в этом отношении не имеет пределов: перебирая пять томов его стихотворений[1], можно проследить по ним весь ход нашей журналистики. Возникло, например, в сороковых годах требование народности, и г. Некрасов написал своего «Огородника» и «В дороге» как раз в том самом духе и направлении, как понимали народность в петербургских редакционных кружках. Правда, эта народность очень походила на петербургского ряженого троечника, в плисовой поддевке и шляпе с петушьим пером, насвистывающего трактирную песню; но наши литературные кружки, и в особенности кружок Белинского, только и понимали народность в этом ряженом виде, в каком она являлась у столичных quasi-ямщиков и у Палкинских[2] половых прежнего времени. Настоящая, неряженая русская жизнь оставалась всегда чуждою нашим петербургским наблюдателям: они понимали в ней только бахвальство дворового слуги и ухарство питерщика. Г. Некрасов, заимствовавший свое чувство народности из петербургских журналов, естественно, должен был положить на нее тот самый отпечаток, с каким она являлась в народолюбивом сознании людей, наблюдавших ее у Палкина и под балаганами: русский простолюдин предстал в стихах г. Некрасова в красной рубахе, с серебряною серьгой в одном ухе, «круглолиц, белолиц, кудри – чесаный лен»[3], в плисовых шароварах и с гармоникой в руках. Впоследствии, когда знание и понимание народности сделало успехи в самой петербургской журналистике, когда точка зрения на народность в ней переменилась, и вместо ухарства и бахвальства стали замечать в народной русской жизни лохмотья, нищету, тяжкое бремя чернорабочего труда, в мнимонародной поэзии г. Некрасова явились другие краски. Вслед за журналистами он увидел нищету и лохмотья, кумачовая рубашка сменилась рубищем, трактирная песня – стоном бурлаков, тянущих лямку. Но вдохновенье опять шло не из непосредственного наблюдения жизни, а из журнальных статей и потому опять звучало фальшиво; действительные черты народного духа, какие указывал, например, г. Достоевский в «Записках из Мертвого дома» или Андрей Печерский[4], остались не замеченными г. Некрасовым, хотя у него есть стихотворения, прямо навеянные «Записками из Мертвого дома». Фальшивость происходила оттого, что почерпнутые у г. Достоевского мотивы г. Некрасов проводил сквозь горнило воззрений редакции «Современника», изменял точку зрения, и в этом процессе перегорали краски, полученные из непосредственного художественного наблюдения. Впрочем, поддельность народной поэзии г. Некрасова так очевидна, что излишне распространяться об этом предмете.

Гораздо любопытнее взглянуть, как отразилось в стихах нашего поэта то движение социальных идей, которое с половины сороковых годов составляет внутреннее содержание петербургской журналистики. Мы видели, что критика, просмотревшая социальное и историческое значение нашей художественной поэзии послепушкинского периода и заметив только ее внешнее содержание, ее темы, посвященные любви, женщине, красоте, осудила эту поэзию во имя общественных и гражданских идей. Осудив содержание, она осудила также и форму, в художественной виртуозности которой она видела негу звуков, не гармонировавшую с теми новыми темами, которые журналистика претендовала внести в поэзию. Журнализм потребовал от поэтов суровых песней, суровых образов, которые воплотили бы в себе борьбу человечества за социальные права, в которых звучали бы отголоски страданий, стоны пролетариев, задавленных социальным неравенством. Насколько все это было применимо к русской жизни, вне специальных условий крепостного права – журналистика не рассуждала. Выйдя сама из условий чужой жизни, она поставила своею задачею отыскать во что бы то ни стало аналогические условия в русских порядках и так или иначе ввести русскую жизнь в социальное движение, вне которого наш журнализм не умел найти для себя содержания. Явилось требование, чтобы наша поэзия служила отголоском этой борьбы, чтоб она забыла «песни любви и лени». Новая поэзия должна была нарядиться в лохмотья социальной нищеты, облечься в «суровый, неуклюжий стих»[5] и забыть о «празднике жизни», потому что на этом празднике много званых, но мало избранных[6]. Защитница униженных и угнетенных, она должна рыдать и скорбеть, обливаться желчью и негодованием.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com