Поэзия народов СССР IV - XVIII веков - Страница 7

Изменить размер шрифта:

У Саидо Насафи социальная направленность конкретна, более того, она диктует и видоизменяет традиционную образность – даже в пейзажной зарисовке чувствуется не только новый демократизм, но и принципиальная политическая заостренность.

«Кипарисы на стрелы, пропзившие луг, похожи…
Слушай, Саидо, повсюду стон ищущего правды существа!»

– вот главная мысль поэта.

Так истина становится правдой. Отсюда вызывающий демократизм и сарказм поэта:

«Простонародье, голытьба великодушнее, чем знать!..
Нужней небесных эмпирей сей жернов мельничный вертится!»

Поэзия превращается в сатиру, идеал утверждается через отрицание, инвективу, столь характерную для поэзии и сознанья средневековья.

И все-таки для восточной поэзии более свойственна не чистая социальность. а всепримиряющий и всевидящий мудрый стоицизм, переходящий в скептицизм. Примером могут служить строки бессмертного Навои:

Пускай святыня далека, ступай в суровый путь,
А не достигнешь – все равно ей благодарен будь.
Слепец, кто вечности искал среди забот мирских,
Глупец, кто верности искал среди сердец людских.

Поэзия средних веков дает примеры социальных мотивов, но социальность творчества как художественная задача есть продукт более позднего времени, предпосылки для нее возникают в XVIII веке, и закрепляется она вместе с реализмом XIX века. Для средневековой лирики характерна сатира, инвектива или философское постижение противоречий человеческого существования,- ярким примером последнего является творчество Навои, как и многих других поэтов, представленных в этой антологии.

И именно лирика, особенно любовная лирика, сосредоточивает в себе все реальные проблемы средневекового человека как положительная давность, как позитивная – человеческая, земная, плотская, духовная – альтернатива религиозной односторонности.

Средневековая лирика всегда колеблется, во всяком случае у христианских поэтов, между двумя полюсами сознания – религиозным и земным: «Меж двух огней моя свеча,- и тот и этот жжет», «Две волн властвуют во мне, я раб у двух господ»,- жалуется Констандын Ерзнкаци.

Меня всех четырех стихий стремит круговорот:
Огонь меня возносит ввысь, земля к себе влечет.
То угасает пламень мой под влажной пылью вод,
То ветра мощного струя его опять взметет.

Но само это противопоставление двух начал возникло в силу того, что человеческие чувства обрели в поэзии жизненную конкретность. Непосредственность реальности у Нарекаци связана с эффектом искусства, с точки зрения сознания поэт здесь постольку реален, поскольку религиозен. Поэтом движет чувство любви к богоматери. Но ее «небесные черты» оказываются, как и у Рафаэля, чертами земной прекрасной женщины – и это результат скорее искусства, чем идеи.

К XIII-XIV векам драматическое ощущение двойственности человеческой природы достигает кульминации. Затем оно постепенно ослабевает, лирика превращается в чисто субъективную поэзию, делая духовной земную сущность человеческих страстей, В поэзию входит не только отвлеченное воспевание любви, но и сама свободная, торжествующая любовь, сама женщина-любимая как персонаж произведения.

Драматизм возникает теперь в градациях самого любовного чувства, в неистовствах страсти и ревности, в страхе нелюбви как антитезы человеческой сущности. Но последнее означало, что поэзия для того, чтобы отобразить любовь как человеческий мир, уже не нуждалась в преувеличениях и пышности. Напротив, она стремится к простоте, но в этой простоте таится еще больший заряд эмоций. Стихотворение перестает быть яспо-снокойной фреской богоматери или черно-белым, контрастным, слепящим изображением «греховного» переживания, утверждающим наперекор религиозному сознанию право «плоти» на свое существование, оно становится сюжетным, передающим развитие чувств как объективированных персонифицированных реальностей. Поэты могут передать уже не только «обобщенную» любовь – бурю ревности, стенания «обиженных жалоб», но и «персонифицированную» любовь,- они могут вспомнить картины прошлого, надеяться на будущее, слать проклятия счастливым соперникам и т. д.

Кучак освобождает лирическую поэзию от отвлеченности внешнего изображения, его чувства – земные и простые – передаются как авторско-личные переживания, что вовсе не лишает их страсти или драматизма:

Не нужна ты мне, не нужна,
Мне с тобой ни покоя, ни сна,
Обожгла ты меня стрелою И осталась сама холодна.
Скажут мне: ты стала водою,-
Пить не буду, губ не омою,
Словно та вода солона.
Если скажут: ты стала лозою,-
Не коснусь твоего вина.

Поэты мусульманских народов, как правило, были лишены любовного дуализма, даже художественный результат суфийской поэзии, переключенный в план жизненной конкретности и свободно воспринимаемый в нем, не несет в себе раздвоения, поскольку подразумевал в итоге именно высокую, но и земную любовь. Напротив, символом бездуховности, посягающим на прекрасную жизнь, становится нелюбовь, а его носителем анжа, проповедник, служитель культа. Любовь в такой поэзии не только одухотворена, но становится символом и смыслом жизни. Именно поэтому изображение всех аспектов земной жизни, освобожденное от дуализма духовных сомнений и осеняемое скептицизмом «мудрости знания», ведающее о конечности бренного человеческого существования, получает в восточной поэзии столь всеобъемлющий характер.

Физули взывает: «О душа моя, четок не трогай, на молитвенный коврик колен не склоняй», ибо «…преклоняя главу на молитве, ты уронишь корону свободы своей…». Это не просто антиклерикальное™, ведущая к сатирической иронии, а призыв к познанию естественной природы человека и связанного с ней комплекса живых ощущений и впечатлений. «Я свободен во всем!», «Будь собою самим!» – заключает Физули.

Восточная поэзия блистает роскошью красок и созвучий, хитросплетениями изысканных образов, сравнений, уподоблений, передающих красоту мира и человеческих чувств. Но преклонение перед прекрасной природой и прекрасной любовью соддает тот внутренний трагический подтекст, который пронизывает это высокое искусство, делая его и для нас, и для последующих поколении неисчерпанным и неисчерпаемым до конца в своей конечной сути. Трагический «подтекст» предстает и как невозможность объять всецело земную красоту, и как невозможность бессмертия, ибо человек бренен и должен покинуть этот прекрасный мир. Причем это драматическое ощущение возникает не в силу декларации, а в силу полного, абсолютного, самозабвенного приятия бытия. Может быть, поэтому вдесь соседствуют рядом и восторг перед жизнью, и сомненья, проклятья и презрение к ней. Это не обожествление природы и не идеальность, взывающая к будущему, это жизненная данность, но представленная в столь «концентрированном» воплощении, что она, с одной стороны, рождает впечатление условности, с другой – щемяще-тоскливое чувство печали, вызванное ощущением, что такая реальность – при всем том, что она перед нами,- есть мираж. Восточная поэзия как бы многократно «останавливает прекрасное мгновенье» – отсюда н статичность и трагизм ее. А поскольку она преисполнена «знания» – также фатализм и скептицизм. Оказалось, что, когда человек останавливает прекрасные мгновенья, он остается один на один с вечностью, которую не в состоянии преодолеть, и он это осознает.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com