Поэтика. История литературы. Кино. - Страница 24
Не все справки, как и не все вопросы, одинаково ценны; чем более удаляется литературное изучение от литературы (а такое удаление неизбежно, ибо в центре «науки» стоит не литература, а литератор)[132], тем оно менее ценно и может наконец стать прямо вредным, потому что затемнит и запрудит существо дела. В таком именно положении находится сейчас вопрос о биографии Пушкина. Здесь же коренится стимул к открытию все новых произведений Пушкина. Пора совершенно открыто заявить, что Пушкин дошел до нас в достаточно полном виде, как немногие из русских и иностранных писателей, и что в течение 20 последних лет публикуемые с совершенно излишнею торжественностью, а нередко и с журнальным шумом "новые приобретения пушкинского текста" внесли мало существенно нового и ничего такого, без чего было бы затруднено, искажено изучение Пушкина[133].
Не все одинаково ценно и в художественном, и в историко-литературном отношении. Если из 1000 эпиграмм дошло 999, то не следует с особым журнальным шумом печатать тысячную, в которой из 4 строк 2 помечены «нрзб». [Говоря это, я, разумеется, не затрагиваю спокойной научной работы текстологов.] Многим беспечным журналистам не пришлись по сердцу методологические изучения, для которых уже и найдено игривое название «скопчества»[134]. А ведь только тем, что они предаются в методологии игривой противоположности скопчества, объясняется, что в сочинениях Пушкина под полноправными нумерами рядом с «Пророком», "Воспоминанием" и т. д. напечатаны такие произведения, как "Люблю тебя, мой друг, и спереди и сзади" (даже в двух экземплярах: "Люблю тебя, мой друг, не спереди, но сзади" — под особым нумером; "Иван Иваныч Лекс — превосходный человек-с"[135], бессвязные надписи на книжках, все, что когда-либо «сказал» (или не сказал) Пушкин, и т. д.
И здесь, конечно, есть свои, правда сильно нрзб., методологические предпосылки: писательская личность с ее "биографией насморка" здесь совершенно произвольно поднята до степени литературы.
Нет, со спокойной совестью Пушкина можно и должно изучать, не слишком заботясь о том, все ли без исключения когда-либо оброненное им собрано. Напротив, изучение не должно слепо и безразлично останавливаться на любом месте текста, любой фразе, любом слове только потому, что это текст. Не всякий текст равноценен.
А между тем нездоровое любопытство, всегда сопровождающее науку, когда она теряет ощущение цели и обращается в спорт, вызвало уродливое явление "мнимого Пушкина": Пушкину приписываются произведения, ему не принадлежащие.
На явлении этом стоит остановиться не столько потому, что самое происхождение его обязано журнальному «вожделению», сколько потому, что на нем сказываются в наибольшей мере последствия автономности "науки о Пушкине". Мертвые души "науки о Пушкине" имеют интерес и экзотерический, и эзотерический.
Не будем останавливаться на вопросе об острословии 20 — 30-х годов, слишком огульно приписываемом Пушкину. Это — явление слишком сложное и любопытное, чтобы его смешивать с несложным и уродливым явлением "мнимого Пушкина". Литературная и историческая эпоха создает свой фольклор в виде анекдотов, каламбуров, изречений, но литературная культура с ее навыками личного творчества не оправдывает безыменного фольклора и прикрепляет его к определенной литературной или исторической личности. Так было и с Пушкиным, к которому прикреплен этот фольклор 20 — 30-х годов.
"Мнимый Пушкин" начался вскоре после смерти действительного, чему, конечно, способствовала дымка таинственности над его рукописями и их долгая недоступность[136]. Наиболее видные эпидемии "мнимого Пушкина" — подделки и мистификации Грена, Грекова и др. закончились грандиозной эпопеей окончания «Русалки» Зуевым, а в наши дни не столь грандиозной, сколь остроумной и поучительной эпопеей с окончанием «Юдифи»[137], на которой нам еще придется остановиться.
Между тем с "мнимым Пушкиным" боролись подчас не совсем осторожно. Крайность вызывала другую крайность — столь же беспомощное и необоснованное заподазривание и отрицание.
Так, П. А. Ефремов, подводя в 1903 г. итоги "мнимого Пушкина" ["Мнимый Пушкин в стихах, прозе и изображениях". — "Новое время", 1903, № 9845], отвергает принадлежность Пушкину стихов, обращенных к Пестелю, на следующих основаниях: "Сам я <…> исключил <…> четверостишие Пестелю, к которому, как оказалось из напечатанных тогда отрывков из «Дневника», Пушкин относился весьма неблагосклонно, так что никак не мог написать ему подобных стихов".
Аргументация очевидно слаба; отношение Пушкина к Пестелю не исчерпывается ни словом «благосклонно», ни словом «неблагосклонно», а много сложнее и того и другого, и только на этих основаниях хвалебное четверостишие, конечно, не должно быть исключено из пушкинского текста. Аргументация эта и вообще слаба: отношение к любому предмету может не исчерпываться простой неподвижной характеристикой; известны и у Пушкина диаметрально противоположные оценки и суждения об одном и том же явлении в разное время. И совершенно уже неосновательны приемы "стилистического анализа", на основании которых Ефремов отвергает стихотворение "Что значат эти увещанья…", — он подчеркивает в нем курсивом (как выражения, которые не могли бы принадлежать Пушкину) слово сей:
Не входя в обсуждение по существу, заметим только, что слово «сей» столь же характерно стилистически для Пушкина, как и слово «этот»[138].
Сказав слово «стиль», мы сталкиваемся с самым страшным и еще живым орудием "мнимого Пушкина"; силу ему придала полная неразработанность вопроса о стиле Пушкина и интерес к этим вопросам широкой публики. Тогда как ошибки и изъяны исторической критики, встречающейся в "науке о Пушкине", до некоторой степени объясняются ее изолированностью, приемы стилистического анализа еще остаются для публики чем-то заманчивым, но малоизвестным, так что здесь возможны всякие «наукообразные» (а не простые) на них спекуляции. Стилистическое изучение — дело трудное и специальное, «скопческое»; применение его результатов в критике текста — дело столь же трудное. Гораздо легче играть словом «стиль» и стилистически придавать этой игре вид правдоподобия.
За последние 20 лет виднейшим деятелем "новых приобретений пушкинского текста", известным, впрочем, своим строгим отношением к псевдопушкиниане, является г. Лернер[139], широко оперирующий в своих работах по этим приобретениям словом "пушкинский стиль".
И по значению (г. Лернером внесено в пушкинский текст более [40][140] новых номеров), и по характерности своей научные методы г. Лернера заслуживают внимания.
Методы эти долгое время носили название «эстетических». Это происходило оттого, что г. Лернер идет не столько путем кропотливого анализа стиля, сколько путем «синтеза», применяя к критике текста эстетически-оценочные суждения о нем. Для этих суждений у г. Лернера выработался даже особый стиль: здесь "никак нельзя узнать ex ungue leonem" ["Пушкин и его современники", вып. XVI. 1913, стр. 61]; "по полету виден орел. Внимательный анализ статьи убеждает, что автором ее мог быть только Пушкин" [А. С. Пушкин. Полн. собр. соч., т. VI. Изд. Брокгауза и Ефрона. СПб., 1915, стр. 205. "Новые приобретения пушкинского текста"]; "Ex ungue leonem…" В этих остроумных шутках, с виду таких добродушных, чувствуются пушкинские когти <…>" [Там же, стр. 180].