Поднявшийся с земли - Страница 64
Птицы просыпаются поутру и не видят работающих в поле. Многое изменилось в мире, говорит жаворонок, но сокол, который летает высоко и неспешно, кричит, что в мире изменилось гораздо больше, чем полагает жаворонок, и не только потому, что люди работают по восемь часов, об этих переменах знают в точности немало повидавшие муравьи, память-то у них хорошая, ничего удивительного — они же все время вместе. Что вы мне на это скажете, сеньор падре Агамедес? Просто не знаю, что вам сказать, сеньора дона Клеменсия, мир меняется к худшему.
Жоан Мау-Темпо лежит. Сегодня он умрет. Болезни бедняков редко поддаются определению, врачи оказываются в чрезвычайно трудном положении, если им приходится писать свидетельство о смерти, вот они и упрощают диагноз, бедный люд умирает обычно от боли, от какого-нибудь нарыва, а как это переведешь в ясные термины нозологии, не помогут тут и многие годы учения на медицинском факультете. Два месяца провел Жоан Мау-Темпо в больнице Монтемора, да не слишком-то это ему на пользу пошло, и не потому, что плохо там о нем заботились, а просто есть случаи безнадежные, и теперь привезли его умирать домой, смерть-то всегда одинаковая, но в родных стенах все-таки спокойнее — тут и запах своей собственной постели, голоса прохожих за окном, по вечерам возня в курятнике, когда куры на насесты устраиваются, а петух крыльями хлопает, — может, на том свете всего этого будет не хватать. Пока Жоан Мау-Темпо лежал в больнице, он ночи без сна проводил, прислушивался к вздохам, стонам, страданиям больных и засыпал только на рассвете. Лучше спать он не стал, но теперь ему можно думать только о своей боли, спор между телом и все еще сопротивляющимся духом будет решаться в тишине, свидетелей, кроме близких, не будет, да и те толком не смогут понять, каково человеку наедине со смертью, когда он знает, хоть никто ему об этом и не говорил, что сегодня он умрет, — их время еще не пришло, но и они вечно жить не будут. Такие мысли приходят в голову, если просыпаешься очень рано и слушаешь, как идет дождь, как ручейками стекает он с крыши, а потом потихоньку добираешься до двери и, опершись о притолоку, высовываешься за порог, ловишь рукой струи воды — так делают многие, не только Жоан. Фаустина спит на сундуке, она на этом настояла, чтобы мужу свободней было на супружеской кровати; и не стоит волноваться, что она забудет о своих обязанностях — всю ночь отражается в ее глазах свет гаснущего очага или лампады, — она ничего не слышит, и оттого, наверное, так ярко блестят ее глаза, словно это ей даровано взамен. Но если она все-таки заснет, а Жоана Мау-Темпо скрутит такая боль, что он не сможет выносить ее в одино-честве, то на этот случай от его правого запястья к ее левому запястью тянется бечевка — сейчас, когда они так ста-ры, не пристало им разделяться, — и стоит Жоану только слегка дернуть, как Фаустина уже очнулась от легкой дре-моты, встала одетая, окутанная великой тишиной своей глухоты, взяла мужа за руку и, так как больше она ничего сделать не может, говорит ему ласковые слова, и далеко не каждому такое на долю выпадает в смертный час.
Сегодня не воскресенье, но дождь затопил поля, и на работу никто выйти не может. У постели Жоана Мау-Темпо соберется вся семья, их немного, но ведь нельзя же рассчитывать на тех, кто далеко и приехать не может: сестра его Мария да Консейсан до сих пор работает в Лиссабоне, все у тех же хозяев, бывает же такая верность, дайте ей золото, и она не только вернет его вам, но еще и приумножит, брат его Анселмо, с тех пор как уехал на север, вестей о себе не подавал, кто знает, может, он умер, если попал на фронт, как Домингос, в каком же году это было, не упомнишь. Иногда мы забываем о близких, но это только потому, что у нас столько забот, а потом и вовсе перестаем помнить, и вдруг наступает день, когда мы начинаем упрекать себя: Нехорошо это я, надо бы повнимательней быть, да раньше надо было думать, — угрызения совести всплывают, а после забываются, так оно и идет. И дочь его Амелия не приедет, мы же знаем, что она служит в Монтеморе, и то повезло, что она могла приходить к нему в больницу, часто у него сидела, а как хорошо-то, что она на вставные зубы накопить может, для нее это такая радость, да улыбки уж не вернешь. Друзья тоже не все будут: не придет кум Томас Эспада, худо ему пришлось без жены его Флор Мартиньи, хоть никто никогда не видел, чтобы они руку к руке бечевкой привязывали, но есть такое, что никому не видно, а существует, да они, верно, не знали, как это назвать; Сижизмундо Канастро, самый старый из них, обязательно придет, и Жоана Канастра сделает все, что надо, даже если Фаустину утешать придется, то они так давно знакомы, что разговаривать им не к чему, будут смотреть друг на друга без слез — Фаустина плакать не сможет, а Жоана и вовсе никогда не плакала, тоже вот загадка природы: кто объяснит, почему одна не может плакать, а другая не умеет.
И сын мой здесь будет, Антонио Мау-Темпо, он уже встал, входит ко мне босиком: Как вы себя чувствуете, отец? — и я, хоть и знаю, что сегодня умру, отвечаю: Хорошо… а вдруг поверит, стоит он в ногах, опершись на спинку кровати, смотрит на меня, нет, не поверил, нельзя убедить человека, если сам не веришь, вот вы раньше видели этого мальчика, а посмотрите на него теперь: ему еще далеко до пятидесяти, но Франция добила его, нас все добивает, и боль эта, колотье, и не совсем даже колотье, не смогу я объяснить. Придет мой зять Мануэл Эспада, придет моя дочь Грасинда, будут стоять оба здесь, у постели, у той самой постели, с которой меня сегодня снимут, сделают это двое мужчин, у них силы больше, а женщины меня обмоют, по обычаю это женская работа — обмывать покойника, это их дело, единственное, что меня утешает, — не услышу я их плача. А еще придет внучка моя Мария Аделаида, у нее глаза голубые, как у меня, да, нехорошо, что это я расхвастался, сейчас-то они серые, как прах, и на ее глазки походили, верно, когда я был молод, когда на танцы ходил и влюбился в Фаустину, когда украл ее из родительского дома, тогда, наверное, они были похожи на глаза той, что сейчас входит: Благословите, дедушка, как вы себя чувствуете? Хорошо, и я делаю движение рукой, это все, что осталось от благословений, в них никто уже не верит, но обычай есть обычай, и говорю, что чувствую себя хорошо, и поворачиваю голову: мне хочется получше видеть ее. Ах, Мария Аделаида, внученька моя, вслух я этого не говорю, просто думаю, нравится мне на нее смотреть, голову платком покрыла, вязаную кофточку надела, юбка мокрая — под зонтом ее от дождя не убережешь, — и вдруг мне страшно захотелось плакать, Мария Аделаида взяла меня за руку, мы словно глазами с ней поменялись, что за нелепая мысль, но ведь человеку перед смертью разные мысли в голову приходят, это его право — нет у него впереди времени, чтобы новые мысли придумывать или старые вспоминать: конец уже близко. А теперь Фаустина подходит, чашку с молоком несет, с ложечки меня поить будет, а я мог бы и поголодать сегодня, кто-нибудь молоко мое выпил бы, как бы мне хотелось, чтобы внучка мне его подала, но не могу я просить об этом, огорчать Фаустину в мой последний день, некому будет утешать ее потом, когда она скажет: Ах, муж мой дорогой, даже молоком я тебя не напоила в день твоей смерти, будет бабушка потом внучку упрекать до смертного часа, может, она бы лекарство мне подала, скоро уж надо принимать его, врач сказал — через полчаса после еды, но нет, невыполнимое это желание, Мария Аделаида сейчас уйдет, она зашла только узнать, как я себя чувствую, а я чувствую себя хорошо, отец и мать ее придут, а она ушла, молода она слишком для такого зрелища, всего семнадцать лет ей, а глаза-то у нее мои, я, кажется, это уже говорил.
Когда Жоан Мау-Темпо приходил в себя от забытья, в которое погрузился после лекарства и которое было дня него счастьем, долгим перерывом в страданиях — от этого лекарства сон словно настоящий, — он просыпается со стоном, боль снова вернулась, словно кол в бок всадили, а когда сознание его полностью проясняется, он видит, что окружен людьми, в комнате тесно, Фаустина и Грасинда наклонились к нему и Амелия тоже — пришла все-таки, — а Жоана Канастра поодаль стоит, к семье-то она не принадлежит, и мужчины подальше держатся, их время еще не настало, стоят в дверях, что во двор выходят, свет заслоняют, тут и Сижизмундо Канастро, и Мануэл Эспада, и Антонио Мау-Темпо.