Плывя с Конецким - Страница 3
Меня, конечно, тут подмыло. В том смысле, что необязательно даже в карту Румынии заглядывать, — достаточно вспомнить поэзию. Конецкий и Орлова, и Симонова охотно цитирует, он явно не чужд этой сфере. Почему же не вспомнил строки:
А хороша параллель: тридцать лет спустя после поручика Николая Николаевича поэт Семен Гудзенко входит в тот же город… (Кымпулунг — его правильное название)… Или не вписалась бы в художественную структуру у Конецкого такая романтическая параллель, и нужен оказался именно этот полурасшифрованный «Кимполунчъ»? И вся эта бессмысленная, обреченная, ничем не кончившаяся любовь молоденького поручика к «царевне, грезе, зореньке» 1914 года… История эта находит свой финал — в следующую войну. Нашелся-таки Николай Николаевич! В 1942 году, — пишет Конецкий, — вырвавшись из блокады, мать отвезла их с братом в город Фрунзе, где бывший поручик проживал (далее я выделю два слова, в которых стилистика Конецкого видна рельефно. — Л. А.), «проживал после положенной десятилетней отсидки с женой и двумя сыновьями. Они приняли нашу троицу на свои шеи и поселили во вполне по тем временам приличном сарайчике-флигелечке…»
Вот оно. Пылкий русский офицер, мечтавший совершить подвиги во славу отчизны, на десять лет загремел в лагерь… это как? А это так, положено. А сарай, в котором укрывается семья, едва унесшая ноги от гибели, — это как? Вполне прилично.
Быстрая, острая агрессивность Конецкого укрощена и зажата волевым усилием. Любимое словцо: «Нормально». «Минуту или две „Алкао-Кадет“ полусонно чесал в затылке, затем вздохнул и нормально булькнул обратно в могилу…» Что «нормально»?! Австралийский транспорт, с трудом поднятый со дна спасателями, не удержался на плаву; понтонные связки порвались; в воронку затянуло шлюпку со спасателями; вылетевшие из-под австралийца четырехсоттонные понтоны чудом не протаранили днище «Вайгача»… Это как?! Нормально.
«Нормально». «Естественно». «Само собой». Художественный мир Конецкого строится на невозмутимости, из-под которой прет сущее безумие. «…И постарайтесь ничему из того, что с вами может в ближайшем будущем случиться, не удивляться. Можете идти». Лейтенант щелкает каблуками. И ничему не удивляется. Ни в ближайшем будущем. Ни в ближайшем прошлом. Ни в отдаленном…
По писательскому происхождению Конецкий несомненно романтик, и он это признает. Он с этого начинается. По нынешней литературной же хватке он… если бы я не боялся слова, я назвал бы его сюрреалистом, чья невозмутимость входит в состав безумия, которое является здесь и предметом интереса, и предметом преодоления. Знаменитый «конецкий» юмор тоже входит в систему спасения души. В ночь после прихода в родной Ленинград грузчики украли с корабля голубей. Это пустяки. Вот в Выборге в прачечной двести штук белья украли, прокуратура дела не стала заводить. Нор-маль-но! На стоянках с судов воруют все подряд, вплоть до электролампочек, так что помполит перед приходом в порт обыкновенно все прячет под замок; а тут погрузка кончилась, чужие ушли, помполит расслабился, все выложил, неожиданно явились с экскурсией любознательные школьники; их впустили, напоили чаем, рассказали всякие морские истории; а они сперли домино. «Далеко пойдут ребята», только и выдавил им вслед Конецкий. Нормально.
Маска невозмутимости словно прирастает к герою в самых горьких ситуациях. Иногда ему кажется, что реальная жизнь — не жизнь, а… кино. Лейтмотив Конецкого — реальность, которая почище фантастики: кажется, что выдумано, а — правда. Нет, именно «кино» — тут Конецкий-сценарист добавляет Конецкому-прозаику толику юмора. «Путь к причалу» снимали на острове Кильдин, как раз там, где автор сценария за десять лет до того тонул. «Сочините рассказ о том, как автор участвует в киносъемках на том самом месте, где он тонул. И каждый скажет вам, что вы сбрендили…» Но вы не сбрендили. Это — реальность. Может, реальность сбрендила?
Реальность: немцы, давшие миру Бетховена, стреляют по бегущим от эшелона женщинам и детям. «И здесь я увидел то, что большинство зрителей видит только в кино», — запоминает будущий сценарист: он видит, как его мать прикрывает телом его брата.
Реальность: отец, военный прокурор, когда-то кончивший юридический факультет Петербургского университета, сочиняет графоманскую поэму о Великом Сталине.
Реальность: офицеры флота не имеют права получать второе высшее образование.
Нормально. Солнце — «это такая дырка в небесах, которые тоже белесо-серого цвета». — Ты действительно дурак или притворяешься? Действительно дурак. Мир Конецкого — это мир необъяснимых логикой вещей, и жить в нем можно, только приняв дурацкие правила игры. В разгар ледовой вахты на затертый в море корабль приходит из центра циркулярное указание провести оздоровительный бег. Капитан рапортует: провели… участников столько-то… «Если тебе предложено быть идиотом, то будь им». Нормально.
Наивно было бы думать, что это отсутствие реальности. Нет, это реальность. Просто надо знать ее законы.
Вот еще одно ключевое слово Конецкого, в известном смысле разрешающее его коллизии: наваждение. Капитан, проводивший теплоход через пролив, вылетел на прибрежные камни, потому что в самый критический момент, в виду маяка, занимался тем, что «подстраивал» радиолокатор. Зачем же ты крутил радар, когда до маяка было четыре кабельтова и ты его видел собственными глазами?!
— Наваждение…
Это наваждение, однако, не похоже на прежние романтические миражи с русалками и летучими голландцами. Перед нами новое по типу наваждение: наваждение цифири. Обретаясь в ситуации как бы ирреальной («кино»!), человек у Конецкого все время пытается восстановить ориентиры с помощью самозабвенной пунктуальности; он закрепляет плывущий мир регламентациями, правилами, запретами. Это — один из самых глубоких и драматичных пунктов в раздумье Конецкого о русском человеке.
«Как пойдет развитие нашего национального характера, если современная жизнь категорически требует и от нас рационализма, деловитости, расчетливости, меркантилизма?
Ведь все наши установления по обычным и тринадцатым зарплатам, по премиям и сверхурочным, по судовым затратам и отпускам, по экономии и качеству, по „обработке недостающего штурмана“, все начеты, вычеты уже столь деловиты и рациональны, что любой американский капиталист или даже немецкий бухгалтер давно бы спятили, ибо у них закваска не та: не наша у них закваска».
Еще о юморе, кстати. Заметили ли вы, что юмор, которым спасается Конецкий в ситуациях, когда жизнь можно смотреть, как смотрят кино, — юмор его построен большею частью на мотиве спятившей бухгалтерии? Двадцать два пункта рапорта об обследовании «пожарной лопаты № 5» — не попытка ли вернуть ощущение реальности «по пунктам», когда в целом ее как бы нет? Кстати, лопату потом сперли. Само собой.
Я стараюсь увидеть в Конецком то, что скрыто за поблескиванием волн «морской специфики»: генеральную думу его о России, о нашей общей судьбе. О том, о чем все мы думаем и о чем не может не думать писатель своего народа. Крупный писатель, своеобычный, обостренно независимый.
На траверзе Югорского Шара, проплывая линию Уральских гор, то есть пересекая границу Европы и Азии, Конецкий напрямую задумывается о русской судьбе. Он пишет, что «четко открестился навсегда от славянофилов и от западников, заняв позицию „оси симметрии“, а по-русски — между двумя стульями». Если опять-таки отвлечься от юмора, — позиция весьма серьезная. В некоторых ученых трудах она называется евразийством, и тут я легко молча подам Конецкому руку… но если бы такая позиция и впрямь исчерпывалась только ученым здравомыслием! Однако писательская позиция подкрепляется иначе: ее же надо проговорить, проволочь сквозь жизненный материал, ее надо прострадать вместе с людьми да еще и удержать в ситуациях логически немыслимых. В том числе и в ситуациях литературной борьбы.