Плоскость морали - Страница 57
…Юлиан помнил, что неожиданно голова странно закружилась, пришла вязкая, как цепляющая за ноги сорная трава, слабость. Он смог подняться и доползти до дивана и тут почувствовал чью-то потную руку, скользнувшую в его сокровенное место. Юлиана сотрясла внутренняя дрожь, он понимал, что чем-то опоён, но сопротивляться не мог. Помнил, как её полное, словно мучное тесто, тело заглатывало его, мерзостно чавкало и давилось им, жгло ощущение страшной, непоправимой катастрофы, слитой со смертной тоской, чувство чего-то ужасного, преступного, постыдного, но всё же сладостного. Потом все погасло.
Тягучий хмель, отпустивший к утру, оставил в Юлиане мутную головную боль и кристальную ясность понимания произошедшего. До этого он был чист, но наивным не был никогда. Молнией озарила догадка: то же самое «она» сделала с братом. От этого понимания Юлиан оцепенел, пальцы мелко задрожали, в глазах померкло. Его брат, чистый ангел, осквернён этой распутной тварью? О себе Юлиан не думал, но она сделала «это» с Валье? Бред брата стал понятен ему. Юлиан поднялся на ноги, содрогнулся при виде своего осквернённого белья и тела, торопливо застегнулся, схватил со стены отцовскую винтовку и, спустившись к реке, побрёл против течения. Дошёл до Чёртова омута, тёмного водоворота, движимого встречным течением, через который были переброшены шаткие мостки, миновал их и углубился в лесок. Здесь опустился на поваленный ствол старой берёзы и разрыдался — отчаянно и горько. Почему Валериан не рассказал ему обо всём? Почему не доверился? Юлиан понимал причины, и всё же сожалел о стыдливой застенчивости несчастного мальчонки. Если бы он знал…
Свалившееся на него было намного тяжелее того, что он мог понести в свои пятнадцать, что же говорить о Валье, Господи? Юлиан ощутил страшную беспомощность. При воспоминании о сожравшем его мучнистом теле к горлу подкатывала тошнота, он мотал головой и дышал ртом. Неожиданно вспомнил, как его преподаватель в гимназии, Аполлон Афиногенов, глядя на него, с улыбкой проронил, что они с братцем — будущие соблазнители. «Почему?», изумился Юлиан, для которого в этом слове заключался какой-то до конца не ясный, но гадкий смысл. «Таким, как вы, женщины не отказывают. Просто не могут. Да и не хотят…» Тогда это взволновало Юлиана, сердце забилось, пересохли губы. Весь внутренне трепеща, он представил себе юную красавицу, принимающую его приглашение на танец, кружение вальса, её губы… Вечером долго рассматривал в зеркале рослого юношу с царственными глазами и улыбался.
Теперь от слов Афиногенова тошнило. Он ничего у «этой» не просил. Ему не отказывали — его не спрашивали.
Юлиан предался мутным размышлениям. Сказать отцу? Это было немыслимо. Пожаловаться тётке — ещё большая нелепость. «Эта» прекрасно понимает, что он никому ничего не скажет. При новой мысли о Валье Юлиана начало знобить. Что с ним теперь будет?
Неожиданно где-то в деревьях за мостом раздался голос, и он вскочил. Это был голос «этой». Она, то ли встревоженная его исчезновением, то ли движимая всё той же полночной похотью, искала его. Вот она появилась хлипких мостках, увидела его. Их разделяло два десятка шагов. Юлиан не хотел, чтобы она их преодолела. Она не подойдёт к нему. Он резко дёрнул ремень винтовки и сжал лаковый приклад, в прорези мушки показалось жирное тело, его ударила волна странного возбуждения, но не юношеского возбуждения плоти, испытанного ночью, а лихорадочной взвинченности всего тела, возбуждения охотника, увидевшего тигра.
…Нальянов умолк. Его рассказ прервался. Монах, стоявший рядом в каменном молчании, пошевелился.
— Вы стреляли?
Нальянов утомлённо потёр лицо рукой.
…Она, видя его лицо и позу, вздрогнула, сдвинулась с мостков, и вдруг, нелепо взмахнула руками, исчезла. Небольшой уступ закрывал от Юлиана омут, он опустил ружье, медленно на ватных ногах миновал несколько саженей, отделявших его от берега, и видел, как дебелое тело и мокрый хвост пепельных волос мелькали в стремнине. В Чёртовом омуте дно немереное — это Юлиан слышал от местных. Вдруг из воды появилось её мокрое страшно перекошенное лицо наполовину закрытое волосами, трепещущая рука пыталась схватить бревно мостовой опоры. Окаменев, Юлиан смотрел на руку, которую отделяло от приклада десять дюймов. Тело исчезло под водой только несколько минут спустя, последней мелькнула в воде рука с судорожно растопыренными пальцами. Юлиан поднял глаза к небу, и его ослепила вспышка на востоке.
Встало солнце. Неразрешимое и смрадное бремя, неожиданно вошедшее в его жизнь и исказившее её, так же неожиданно и исчезло. Он стоял недвижим, словно околдован странным чувством силы и ликования, ощущением невесомой лёгкости полёта и полного самозабвения. На миг ему показалось, что он вознесён над землёй и абсолютно счастлив.
Потом счастье медленно погасло, растворилось в тревожном беспокойстве. Он опять мыслил отчётливо, как часовой механизм. Снова вскинул ружье, зажав под мышкой приклад, перегнул ствол пополам. Пуля была на месте, но, щёлкнув затвором, он все же понюхал и дуло. Пахло чистой воронёной сталью.
— Я не стрелял, нет. Она упала от испуга, я не стрелял. Не стрелял. — Он помолчал и с силой продолжил, — но выстрелил бы, сделай она хотя бы один шаг ко мне. Я мог протянуть ей руку, мог дать схватиться за приклад. Но никогда бы не сделал этого. Я не хотел, чтобы она жила.
— Что было потом?
Он понимал, что выстрелил он или просто вскинул ружье, напугав утонувшую, — она погибла по его вине. Отказ помочь усугублял вину. Но это понимание не обременило его, а лишь породило мрачное злорадство. Он пошёл вдоль реки назад, по течению, остановился у запруды, положил ружье, разделся и, дрожа, вошёл в воду. Она пахла свежей тиной. Окунулся с головой, вспомнив иорданское купание в проруби на Крещение. Мужики и парни покрякивали и погружались с головой, ему же отец не позволил, но обещал, что на будущий год разрешит. Он омывал себя в лесной речушке, как в Иордани, но, представив как утопленница, обернувшись русалкой, утаскивает его в бурую тину, поплыл к берегу.
Потом он долго сидел на скамье в парке. В него медленно входило нечто ледяное и гнетущее. Он — убийца? Откуда-то всплыло тягостное слово «палач», он взвесил та губах его кровянисто-солонаватую тяжесть. Ему по-прежнему не было жаль её. Палач — не убийца, он исполнитель приговора. Последняя судебная инстанция, только и всего. Но кто вынес ей приговор? Никто. Ни суд человеческий, ни суд Божий. Это он приговорил её к смерти. Но кто поставил его судить? Мысли его путались.
Через два часа, найдя кухарку и сказав, что после завтрака уезжает, велел запрягать. Старуха сонно покрутила головой, посетовала, что он так рано едет, спросила, где Нина Ильинична? Он пожал плечами. Он не считал, что солгал, разве он знал, где она? Острое и болезненное ощущение осквернённости прошло, восторженное минутное счастье возмездия растаяло, ощущение вины тоже ушло, уступив место ледяному бесстрастию. Он последний раз окинул глазами зал с лепниной потолка и изящными креслами, рояль и диван, освещённый утренним солнцем, и даже не поморщился.
Казалось, долги уплачены.
Но обратный путь под скрип рессор тарантаса снова смутил его. Он, сын тайного советника полиции, был умён. Отец говорил, что он родился умным. «Эту» может вынести течением на отмель уже сегодня. Кто видел, точнее, кто мог видеть в предрассветный час его, идущего к омуту? Случайный пастух? Сосед по имению? Дачник?
Что делать? Рассказать отцу правду? Как? Это убьёт его — особенно, когда он узнает о Валье. Сам он не мог предать Валериана — тот ничего не сказал о случившемся даже ему. Просто сказать, что видел, как несчастная Нина Ильинична оступилась на мостках, а он пытался помочь, но не смог? Почему же он сразу не поднял людей? Нет. Всё вздор. На омуте никого быть не могло. Даже если его и видели идущим в лесок — ну, и что с того? Они могли сто раз разминуться. Недоказуемо. Выстрела не было — он не стрелял, снова уверил он себя, а уж спасать эту ларву и вовсе было смешно.