Плоскость морали - Страница 10
И что вы думаете? Правы детишки-то оказались! Причём — во всем. Мерзавка втиралась в доверие к состоятельным клиентам, божьего человека из себя строила, травила их и обчищала, а подозрение, конечно, падало на родню да наследников. Вот с тех пор-то слава об уме и талантах братцев Нальяновых и пошла гулять по Отделению.
Рассказ старика все выслушали молча. Первым откликнулся Харитонов. Теперь он разрумянился и похорошел.
— Да, братья умны, как черти, — оживлённо кивнул он. — . Оба николаевское «Уложение о наказаниях уголовных и исправительных» сорок пятого года в две тысячи с лишком статей наизусть знают. А когда вдвоём соберутся — любят преступления вековой давности обсуждать. Как-то сошлись у Фабера — час кряду препирались. О чём бы вы думали? О какой-то кровавой графине Эржбет из Эчеда! Я поинтересовался — не всё же дураком-то сидеть было — и что оказалось? Жила эта графиня в шестнадцатом веке, сестрой была короля Польши Стефана Батория, и знаменита убийствами девиц. Что братцам до какой-то графини? Так нет же. После — убийство какого-то Эрколе Строцци в Ферраре обсуждали — тоже триста лет назад дело было, а они час копья ломали. Валериан уголовный аспект просчитывает безошибочно, а братец Юлиан иногда нечто такое подметит, что и Валериановы выкладки по швам трещат.
— Братья, выходит, враждуют? — Осоргин бросил быстрый взгляд на Харитонова.
Тот удивился.
— Ничуть не бывало. Странности у обоих, чего скрывать-то, есть, но любят друг друга несомненно.
— Витольд Витольдович — человек суровый, — дополнил Ростоцкий. — Братьев учил манерам бронзовых монументов: «никто не должен знать, что ты думаешь, никто не должен понять, что ты чувствуешь…» Братцы — сфинксы, но старший, говорят, посентиментальней будет.
Осоргин презрительно хмыкнул. Если старший «сентиментален», что же являет собой младший? При этом Осоргин заметил, что раздражение его нисколько не уменьшилось, напротив, рассказ Ростоцкого о Нальяновых и слова Харитонова о любви братьев друг к другу, столь контрастировавшие с его личными впечатлениями, только усугубили в его душе мрачное чувство чего-то неизбежного и тягостного.
Ростоцкий же тем временем продолжал.
— Нальянов хотел из сыновей следователей сделать, да со старшим не вышло что-то. Юлиан, в России полгода проучившись, университет питерский на Европу сменили-с, да и Валериан тоже сказали-с, что хотят учиться там, где профессора учат студентов, а не наоборот, и тоже в Европу укатили. Младший по окончании Сорбонны, али чего там, уж не знаю, назад вернулся и с отцом работает, уж, почитай, дюжина громких дел им раскрыта, а старший в Париже, всё никак не определится. Но оба весьма способные люди, умнейшие и порядочнейшие, Дмитрий Васильевич Нирод, он с Юлианом Витольдовичем в Париже встречался, вообще назвал его «холодным идолом морали». Уж не знаю, что сие означает.
Левашов казался озадаченным и почти потрясённым.
— Холодный идол морали? — склонив голову набок и словно вслушиваясь в это странное определение, повторил он, ничего, правда, к нему не добавив.
Тут на пороге возник лакей, запоздало представив давно стоящего за портьерой гостя.
— Андрей Данилович Дибич.
Осоргин с удивлением встал, совершенно не ожидая увидеть здесь Дибича. Деветилевич и Левашов, знакомые с ним ещё по гимназии и университету, с удивлением кивнули, не понимая, что привело дипломата к Шевандиным.
Сам же Дибич, который всё это время внимательно слушал Ростоцкого, подлинно обратившись в слух, теперь торопливо, но весьма вежливо рассыпался в извинениях за неожиданное вторжение и объяснил хозяину дома, с которым был едва знаком, что заехал по поручению отца в дом Георгия Феоктистовича, да не застал, однако слуга его сообщил, что он у Шевандиных, и дал адрес. Дипломат передал Ростоцкому поздравления от отца с юбилеем и сожаления последнего, что из-за дел в Варшаве он не сможет лично засвидетельствовать своё почтение его превосходительству.
Старик рассыпался в благодарностях, после чего Дибич, кивнув Осоргину с Деветилевичем и Левашовым, откланялся. Его короткий визит в шуме гостиной прошёл почти незамеченным.
После ужина Осоргин подошёл к Харитонову, протиравшему у окна стекла своих очков. Он не хотел, чтобы их услышали.
— А что вы сказали, Илларион, за странности-то у братцев?
— Что? — Харитонов явно забыл, о чём говорил час назад. — Какие странности?
— Вы сказали, что у обоих Нальяновых странности. Какие?
— А… — Харитонов надел очки и заморгал, — Нальяновы. Ну, не знаю. Братцы не от мира сего. Старший, правда, в нескольких великосветских интригах упоминался, да, может, слухи. Но они странные оба. Я как-то с ними о женщинах заговорил — перевели разговор на женщин-убийц и час, говорю же, о графине этой жуткой толковали. Я тему сменил, про труды Герцена, Бюхнера и Маркса их расспрашиваю — так Юлиан сказал, что от Герцена у него голова разболелась, едва приобщиться к его «Былому и думам» попытался, а про других поинтересоваться изволили, кто это такие-с? Я им о страданиях народа, обо всём, что всех передовых людей волнует, — так они тут и вовсе попросили меня поискать для таких разговоров кого-нибудь поглупее-с.
У Осоргина снова потемнело в глазах. «Подлецы…» Тут из-за спины Харитонова вынырнул Левашов, явно слышавший разговор. Осоргин неоднократно замечал за Левашовым это дурное умение появляться ниоткуда, выпрыгивая, словно чёртик из табакерки.
— Насчёт великосветских интриг, так это вовсе не слухи-с. Все говорят, девице лучше в чёрта влюбиться, чем Юлиана Витольдовича.
— Это ещё почему? — с невольным интересом проронил Осоргин.
— Ну, это уж сами догадайтесь, я до сплетен не охотник.
Осоргин смерил Левашова долгим взглядом, вздохнул, но ничего не сказал. «Не охотник, как же…»
Глава 4. Беседа на постели
Это не та книга, которую можно просто отложить в сторону.
Её следует зашвырнуть подальше со всей силой.
Клиника Вениамина Левицкого располагалась на первых двух нижних этажах построенного тридцать лет назад неподалёку от брандтовского дома в Митавском переулке крепенького трёхэтажного особнячка, на верхнем этаже которого проживал сам Вениамин Мартынович с семьёй. Доктор считался специалистом по кожным болезням, и клиника редко пустовала. Левицкий никогда не принимал бесплатно, но за конфиденциальность можно было ручаться, и потому клиентами доктора чаще всего становились люди уважаемые, никоим образом огласки не желающие, чаще всего, что скрывать, сифилитики.
Впрочем, не только. Врачевали тут и красную волчанку, и малярию, и грибки, залечивали псориаз и лишай, избавляли больных от чесотки, экзем и угревой сыпи. Жителей окрестных домов никогда особенно не волновало, что пациенты клиники чаще всего заходили туда с лицами, скрытыми шарфами или полями немодных широкополых шляп. И мало кто склонен был удивляться, что прогуливались пациенты Левицкого только в сумерках, днём предпочитая отсиживаться в уютном дворике клиники, с трёх сторон закрытом стенами соседних домов, а с четвёртой — ограждённом кованой оградой, плотно увитой густолистым хмелем и разлапистым плющом.
Никого не удивило и появление здесь рослого господина, глаза которого тонули в серой тени от козырька чёрного немецкого картуза, а нижняя часть лица была закрыта клетчатым шарфом. Мужчина появился, едва свечерело, и растаял у парадного входа клиники.
Ещё через час доктор Левицкий, тридцатипятилетний дородный мужчина с коротко остриженными рыжевато-каштановыми волосами, тонкими усиками с эспаньолкой и зоркими глазами под круглыми стёклами пенсне, уже начал привычный вечерний обход. Правда, сопровождала его не медсестра, а молодой коллега-медик в белоснежном халате, удивительно оттенявшем его блестящие, чёрные, как смоль, волосы и бледное лицо с большими зелёными глазами. Всех пациентов беспокоить не стали — медики навестили только женское отделение, где вниманию молодого специалиста был представлен довольно сложный случай патологического повреждения склеры глаз и дыхательных путей. Пострадавшей, Варваре Акимовой, были прописаны растворы гидрокарбоната и хлорида натрия. Внутрь давали жаропонижающее и обезболивающее.