Плик и Плок - Страница 37
Бедная Мели! Даже сама смерть ее была полезна Керноку.
Пират около двух часов оставался в трюме, подле останков Мели. Там он излил всю свою горечь, ибо когда взошел на палубу, черты его лица являли бесстрастие и холодность. Только незадолго до его возвращения, слышен был болезненный крик, и какая-то бесформенная масса исчезла среди вод. То был труп Мели. В продолжение этого времени, Дюран перевез раненых на английский корвет.
— Почему же не оставляют нас на бриге? — спрашивали они с настойчивостью почтенного доктора.
— Я ничего не знаю, друзья мои, может быть для того, что здесь чище воздух, а при опасных ранах, надобно переменить воздух, это известно.
— Но, господин Дюран, вот с корвета берут для брига все запасные реи и стеньги. Как же мы будем плавать?
— Может быть, посредством паров, — отвечал Дюран, который не мог удержаться от удовольствия пошутить.
— Куда?.. Вы уходите, господин Дюран, и вы также, товарищи? Что же! А мы?.. Господин Дюран... господин Дюран!
Так говорили раненые, имевшие довольно силы для того; чтобы кричать, но не для того, чтобы ходить, видя, что тимерман-хирург-констапель сходит в свой бот и отплывает к бригу с экипажем.
— Да, по всему видно, что нас для перемены воздуха послали сюда, — сказал один парижанин, у которого была оторвана рука и пуля влепилась в позвонки.
— Так для чего же нас переместили, парижанин? — спросили многие голоса с беспокойством.
— Для чего?.. в намерении нас уморить, между тем, как они воспользуются нашей долей добычи. Как это подло! Если б они имели хоть каплю человеколюбия, то сделали бы лучше пролом в трюме, чтобы потопить нас... вместо того, чтобы бросив здесь, довести добрых людей до необходимости пожирать друг друга, подобно акулам. Это будет нечто вроде Коленя, которого я видел на улице Монтабор у господина Франкони, — тут голос его начал ослабевать. — Ибо я слышал от них, что ничего не осталось из съестных припасов на борту корвета, и что отчасти для того чтобы снабдить себя ими он атаковал нас. К тому же прискорбно расставаться с жизнью, когда богат, ведь с моей долей приза я бы чудесно пожил в Париже... Боже! Шомьер, Воксаль, Амбипо... и красавицы! Ах! Да, это прискорбно, так как теперь самая пора приниматься за работу, а я сдохну... Я не чувствую больше моих ног, сердце мое как будто перевернулось... Прощайте, братцы. Вам-то приходится жутко... ибо вы не так-то мягки, мои ягнята... Вас трудно будет раскусить, а чтобы проглотить нужен будет отличный соус...
Затем язык у него начал путаться так, что невозможно было расслышать ни одного слова. Пять минут спустя он умер. Парижанин предугадал: нельзя передать всех ругательств и проклятий, какими Кернок и остальной экипаж были обременены. Один раненый англичанин, который понимал по-французски, рассказал своим соотечественникам об участи, их ожидавшей. Волнение увеличилось. Каждый богохульствовал на своем языке. То был шум, способный разбудить каноника. Но все эти несчастные были так тяжело ранены, что не имели возможности приподняться, и к тому же не было лодки...
Многие из них, предвидя всю жестокость участи, какой представлены были их товарищи, прикатывались к разрубам нительсов и падали в море.
— Исполнено! — сказал Дюран по возвращении своем Керноку.
— Мы готовы, — отвечал Кернок, — южный ветер крепчает. С этим фоком вместо грота, и брамселями вместо марселей, мы можем пуститься в путь. Тяни правые брасы, и правь на норд-норд-ост.
— Итак, — сказал Дюран, указывая на разоснащенный корвет, — этих бедняков оставим там?
— Да, — отвечал Кернок.
— Это распоряжение однако не совсем ловко.
— Да! Не ловко!.. Знаешь ли ты, сколько у нас на борту осталось съестных припасов после праздника, данного вам мною, мерзавцы?
— Нет.
— Ну! У нас осталось один только бочонок сухарей, три бочки воды и ящик рому, ибо в один день вы размытарили трехмесячный запас.
— В этом мы столько же виноваты, как и они.
— Я на... на это плюю, нам может быть, остается еще плыть восемьсот миль, и кормить восемнадцать матросов, о которых прежде всего надобно позаботиться, ибо они в состоянии работать.
— Но те, которых вы оставляете на корвете, передохнут как собаки, или переедят друг друга, ибо завтра, послезавтра они проголодаются.
— Я... на это плюю, пусть околевают! По крайней мере, околеют полумертвые, а не мы, которые еще в состоянии травить канат.
Матросы брига слышали этот разговор, между ними начался ропот.
— Мы не хотим покинуть наших товарищей, — говорили они.
Кернок бросил на них орлиный взгляд, взял свой интрекель под мышку, сложил руки за спину, и сказал грозным голосом:
— Что? вы... не хотите?..
Все молчали.
— Я вижу, что вы престранные животные! — вскричал он. — Знайте, канальи, что мы отдалены на восемьсот миль от всякого берега. Что для этого перехода нужно, по крайней мере, две недели и что если мы оставим раненых на борту, то они выпьют всю нашу воду, а пользы принесут нам не более, как весло линейному кораблю.
— Это правда, — прервал тимерман-хирург-констапель, — никто столько не пьет, сколько раненый, он как пьяница тянет досуха.
— А когда у нас не станет воды и сухарей, так разве Святой Кернок пошлет вам их? Мы вынуждены будем есть наше мясо и пить нашу кровь, как им приходится теперь — собачий корм. Вам этого видно хочется, мошенники? Напротив же, стараясь править на Байону или Бордо, мы можем еще увидеть Францию, и жить там добрыми гражданами с нашими долями приза, которые будут немаловажны, особенно когда преумножатся их долями... — прибавил Кернок, указывая на раненых, находившихся на корвете.
Этот убедительный довод победоносно утешил последние упреки совести упрямцев.
— Одним словом, — сказал Кернок, — этому быть так, потому что я хочу, ясно ли это, а? И первому, кто только пикнет, я заткну рот чашкой моего кинжала. Ну же! Живо! Держи на норд.
Восемнадцать человек, составлявшие тогда экипаж, повиновались безмолвно, бросили последний взгляд на своих товарищей, своих братьев, которые, при виде удаляющегося брига, испускали ужасные вопли. Ветер свежел, и «Копчик» вскоре находился далеко от места сражения. Но на другой день поднялась сильная буря; огромные горы волн с каждой минутой, казалось, готовы были поглотить бриг, который став в дрейф, уходил от волнения под своим грот-стакселем.
Наконец после трудного перехода «Копчик» достиг Нанта, вошел в порт, исправил свои повреждения, и, по приказу Кернока, снова пустился в море, чтобы еще раз бросить якорь в заливе Пампульском.
Там была создана следственная комиссия для освидетельствования законности трофея. Тогда Кернок поклялся всеми своими клятвами, что впредь он будет пришвартовываться в Сен-Томасе, ибо тамошние бакланы-чиновники вздумали ловить рыбу в водах, ему принадлежащих. То были его собственные выражения.
ГЛАВА XIII
Два друга
Un' ame si rare et exemplaire ne couste-t'elle non plus a tuer qu' un' ame populaire et inutile.
В Плоньзоке есть трактир «Золотой Якорь» — трактир очень изрядный. У дверей его возвышаются два красивых густолиственных дуба, осеняющих столы из орехового дерева, тщательно навощенные и потому всегда блестящие; и поскольку «Золотой Якорь» находится на большой площади, то перед ним вид самый одушевленный, особенно во время рынка, в прекрасное июльское утро.
Два добрых товарища, два ценителя этого удобного местоположения, заседали за одним из столов, столь гладких и блестящих. Они говорили о том, о сем, и разговор, по-видимому, продолжался долгое время, ибо порядочное количество пустых бутылок образовало величественную и прозрачную ограду вокруг собеседников.
Один из них — где-то лет шестидесяти, безобразный, смуглый, весьма коренастый, имел широкие и длинные как луна белые усы, которые выделялись странным образом на его смуглом лице. Он был в голубом, просторном, без вкуса скроенном, кафтане, в широких холстяных панталонах и в ярко-алом с якорями на пуговицах жилете, коротком по его росту, по крайней мере, дюймов на шесть. Наконец, огромный, туго накрахмаленный воротник рубашки стоял торчком гораздо выше ушей этого человека. Сверх того, большие серебряные пряжки блистали на его башмаках, и лакированной кожи шляпа, неловко надетая набекрень, довершали его глупый и щеголеватый наряд, который странно противоречил его пожилым летам. Впрочем, он, казалось, был одет по-праздничному, и этот наряд заметно стеснял его.