Планета лысого брюнета - Страница 4
Улин папа вошел в комнату и развел руками:
– Нету, всё обыскал! Ни штопора, ни вилок. Чертовщина какая-то! Домовой у нас, что ли, поселился? Не понимаю.
– Не домовой, а чердачный недомоганок – так они называются по-научному, – поправила Уля папу. – Недавно один профессор по радио выступал. Он рассказывал, что они пушистые, с кошачьей мордочкой, маленьким человечьим тельцем и собачьими лапами.
– Лично мне все равно, какие у них морды и лапы. Вечером придут гости, а мне бутылки открывать нечем.
– Сходи купи, магазин близко, – сказала мама. – Заодно можешь купить мне новую брошку и серебряное колье с бирюзой.
Уля видела: назревает сцена. Из-за какой-то дурацкой брошки, в которой нет ничего стоящего – обыкновенная пластмассовая поделка вместо натуральных камней, – мама с папой сейчас поссорятся до самого вечера, пока не придут гости. Будут дуться, друг друга не замечать, фыркать из-за каждого пустяка, который яйца выеденного не стоит, и вымещать свое зло на ней, ни в чем не повинной дочери. Так что лучше, пока не грянуло, пойти на улицу, так будет спокойнее.
– Мои опять поругались, – сказала Уля Никитке Ладушкину, который сидел в песочнице и царапал что-то палочкой на песке. Никитка был еще маленький, зато умный и сочинял стихи.
– Помирятся, – сказал ей Никитка. – А вот я со своей мамой никогда уже, наверное, не помирюсь. – Никитка переломил палочку и бросил ее в песок. – Послушай, это я только что сочинил. – Он встал, отвел руку в сторону и, как маленький Пушкин на картинке из «Родной речи», прочитал с выражением:
У меня была собака,
Она грустила мордой вниз,
А мама отдала ее куда-то
И говорит: «Мне некогда за ней ухаживать, у меня личная жизнь».
– Правда? – спросила Уля. – Так и сказала? – Затем подумала и удивленно добавила: – Что-то я не припомню, Ладушкин, чтобы у вас в квартире была собака. У тебя же аллергия на шерсть.
Ладушкин, хотя ростом едва достигал Ульяниного плеча, посмотрел на супердевочку свысока:
– В стихах вовсе не обязательно, чтобы все, о чем там говорится, происходило на самом деле. В них главное – передать чувства.
– Выходит, все, что пишут поэты, – вранье? И Пушкин – вранье, и Лермонтов?
– Не вранье, а поэтическая условность. Это разные вещи.
– Послушай, Ладушкин, а причем здесь тогда твоя мама? Ты же только что мне сказал, что больше с ней никогда не помиришься. Но раз не было никакой собаки, зачем тогда обижаться на маму?
– Я сказал – «наверное». А вдруг когда-нибудь у меня будет собака, и мама ее куда-то отдаст?
Ульянино терпение лопнуло, и она громко сказала:
– Уф!
Не успело ее громкое «уф» долететь до бубонинского газона, как оттуда, от бубонинского газона, донесся ответный звук, тоже громкий, но никакое не «уф».
Уля посмотрела туда. На стриженной под ежика травке в полуметре от заповедной зоны сидел Пашка Моржов и плакал. Чего Ульяна не могла выносить, так это когда кто-нибудь плачет. Не потому что она была супердевочка. Просто не любила людей, не умеющих сдерживать свои слёзы. Но все-таки ей стало вдруг интересно. Пашка был человек тихий и на священную территорию за оградой посягнуть ну никак не мог. Да и трава перед ним и около вроде была сухая – кроме мелких крапинок слёз, блестевших на отдельных травинках, признаков осадков не наблюдалось – тем более жестоких следов коварного бубонинского брандспойта.
– Ну, – сказала она, подходя к зарёванному Моржову, – рассказывай, почему плачешь.
– Из-за вилок, – сказал Моржов и заплакал еще сильнее.
– Понятно, – сказала Уля, сразу вспомнив, что буквально вчера Пашка напросился к ним в гости якобы смотреть телевизор. Свой-то у них якобы поломался, а девяносто восьмую серию нового бразильского сериала он должен был посмотреть обязательно, чтобы потом пересказать бабушке, иначе она умрет. Теперь ясно какой такой телевизор был причиной его визита. И почему папа сегодня не досчитался вилок, тоже понятно. – Совесть замучила? А ну признавайся, ты зачем стащил у нас из буфета четыре вилки и один штопор?
– Я нечаянно, – ответил Моржов.
– Он нечаянно! – возмутилась Уля. – Вот как дам тебе нечаянно по башке кроссовкой, будешь тогда знать, как зариться на чужое добро. Отдавай сейчас же, ворюга! И брошку мамину немедленно отдавай!
Моржов нервно замотал головой, отчего слезы полетели у него из глаз во все стороны, как из поливальной машины.
– Нету у меня ваших вилок. И штопора тоже нет, и брошки. Я их на чупа-чупсы сменял. – Пашка вытащил из кармана куртки горсть шариков в блестящих обертках с держалками из белой пластмассы. – Только лысый меня обманул! Никакие это не чупа-чупсы! – Поливальная машина с ногами вместо колес заработала на полную силу.
Ульяна взяла у Пашки один леденец на палочке. Под фирменной блестящей оберткой оказался стеклянный шарик с мелкими пузырьками внутри. Другие тоже были поддельными.
– А у этого твоего лысого была в ухе какая-нибудь серьга?
– Была – череп и кости. Я его вчера у помойки встретил, когда мешок с мусором выносил. У нас на лестнице мусоропровод не работает, туда Носовы из тридцатой квартиры чучело обезьяны сунули, которое у них моль поела, вот мусоропровод и забился. Сначала он меня про Квакалово спросил, это такой поселок за городом. А потом предложил обмен. Я ему приношу из дома всякие ненужные вилки, штопоры, вязальные спицы, ножи – в общем, всё, что острое и железное, а он мне за каждый штопор, нож, за каждую вилку дает чупа-чупс на палочке. Ты бы разве на моем месте не согласилась?
– Вот и менялся бы на свои, – сказала ему Ульяна. – Чужие-то зачем было брать?
– На свои мне мама не разрешила. Сказала: не тобой заработано, не тебе их из дома и уносить. Мне, сказала, одного папы хватает, который всё не в дом, а из дому.
– Зачем ему столько ножей и вилок, этому твоему лысому, он не говорил?
– Не знаю, не говорил.
– Ладно, – сказала Уля, – соси свои стекляшки на палочке. Но чтобы штопор и наши четыре вилки сегодня же нам вернул. И те, которые у дяди Пети украл, чтобы тоже ему вернул. Или я всем расскажу, что Пашка Моржов ворюга, и никто с тобой во дворе не будет больше дружить.
– Дяди Петины я не брал, – размазывая по щекам слезы, сказал Моржов. – Это Федька, он тоже с лысым менялся.
Глава 5. Лысый брюнет и его команда
Трое дяденек неопределенного вида сидели в садике на хилой скамейке и занимались подозрительным делом – пересчитывали ножи, вилки и прочие колюще-режущие предметы, незаменимые в домашнем хозяйстве. Звали дяденек Кусаев, Ломакин и Грызунов. Четвертый дяденька стоял перед ними и наблюдал, чтобы ни одна вилка, ни один самый малюсенький ножичек не остались несосчитанными и забытыми. Этот дяденька, который стоял, был лысый, как куриное яйцо. Пиратская серьга в его ухе клацала костяными зубами, когда какой-нибудь из дяденек на скамейке ошибался или сбивался со счета.
– Два умножить на два получается… – дяденька Кусаев задумался.
– Пять, – подсказал ему дяденька Грызунов, глянув на ученическую тетрадку, лежащую у него на колене, с таблицей умножения на обложке.
Череп в ухе дико захохотал почти не слышным для окружающих смехом, но дяденька Грызунов услышал. Он знал, что если череп смеется, значит быть ему, Грызунову, битым. Это в лучшем случае, когда у лысого хорошее настроение. В худшем – его лишат лекарства от доброты, которое им выдает лысый в обмен на партии колюще-режущего товара, принесенные ему в нужном количестве в нужный срок и в нужное место, а именно на эту скамеечку.
– Извиняюсь, это я тетрадь перепутал. – Улыбающийся дяденька Грызунов ловко дрыгнул коленной чашечкой, тетрадь подскочила вверх и спряталась у Грызунова за пазухой. На колено легла другая – тоже с таблицей умножения, но только – правильной.
Лысый для расчетов с людьми выдал каждому из своих помощников три тетради: одну правильную и две неправильные. На правильной таблица умножения на обороте была правильная, то есть соответствовала действительности. Дважды два на ней равнялось четырем, трижды три – девяти, и так далее. В неправильных же тетрадях таблица умножения была двух типов: 1) в выгодную для себя сторону; 2) в сторону, невыгодную для других. Например, если надо было кому-нибудь отдавать долг, то из кармана вынималась тетрадь первого типа. Трижды три в ней равнялось шести, то есть ты, отдавая долг, экономил в этом случае три рубля, если долг переводился на деньги. Когда же надо было забирать долг, то вытаскивалась тетрадь другая. Трижды три в ней равнялось уже двенадцати, то есть ты получал со своего должника на три рубля больше, чем он был должен.