Плач по уехавшей учительнице рисования (сборник) - Страница 10
В позапрошлом году звонок раздался уже перед самыми ноябрьскими праздниками и застал его в магазине, где он выяснял отличия одного «Самсунга» от другого, так и не выяснил, вышел в середине разговора с продавцом, пошагал с прижатым к уху телефоном на улицу, слепо, по Кожуховской набережной, в сторону Павелецкого вокзала, как всегда удивляясь: мир преобразился и засиял – маленькие белые колючки, пронизывающий ветер, слитые с ее голосом, были не счастьем, нет, были просто глотком жизни.
Год назад миновали все сроки, а она все не появлялась.
Он терял надежду постепенно, пока к началу декабря не осознал: ее больше нет! Вот почему она не звонит. Нет в этом городе, в этой стране, на этой земле. Умерла. Но отпустить ее он был не в силах, и Алеша начал молиться – впервые с монастырских пор, всхлипывая, малодушно. Даже заехал в церковь, чтобы подать записку за здравие, и ждал, ждал вопреки очевидно давнишним ее похоронам. Бродил по царству мертвых, слепо искал ее тень и не находил. В тот год к безвоздушию прибавился дымчатый сумрак в глазах, даже когда солнце сияло – все было подернуто тонкой пленкой, он тер и тер глаза. Помутнение хрусталика? Но к врачу даже не пошел, слишком устал. И впервые подумал о смерти как о единственном и таком естественном выходе, и впервые спокойно и сознательно ее захотел.
Она позвонила 26 декабря, сказала, что болела, лежала в больнице и что встретиться сможет не раньше, чем через месяц. При первых же звуках ее голоса муть в глазах обратилась в прозрачность, легкие задышали в полную силу. Он готов был подождать, конечно, и этот новый месяц ожидания дышал легко, видел ясно. Болезнь ее была серьезной, но не к смерти, они встретились в самом конце января – и снова все было лучше, чем прежде, просто потому, что они не виделись год и можно было прожить новые десять месяцев до новой встречи.
И вот они снова истекали, кончался сентябрь, и он нервничал. Клял ее дурацкие высосанные из пальца, из Ванек-встанек, Тургенева и Бунина (так он однажды и ей это сформулировал) правила.
Но когда наконец получил эсэмэску, подписанную ее именем, перезвонил и услышал ее голос – снова забыл все. Как обычно. Действительно нелепость, действительно невозможно так жить, но вот ведь жили и так и не придумали, как по-другому.
На этот раз она назначила ему свидание в дачном подмосковном домике, недалеко от Москвы. Она отправилась туда вполне официально (и за день до написала ему) – накануне сторож сообщил, что в дом их, похоже, залезли – окно выставлено, хотя на двери замок. Она приехала разбираться.
Алеша бросил машину возле шоссе и пошел пешком, чтобы не привлекать внимания соседей, если они случатся. Зима выдалась малоснежной, снег едва прикрыл дорогу, даже сугробов не намело. Под ногами хрустел ледок, шагалось бодро. Он шел мимо пригорюнившихся за заборами, старорежимных генеральских дач, деревянных, из прошлого века – и хоть бы кто перестроил, поставил новый дом – нет! На этой улочке стояли сплошь ветераны – двухэтажные, с высокими окнами, кое-какие с балконцами даже, послевоенная роскошь – но ветхие, словно рассыпающиеся на глазах. Каждому второму хотелось подставить плечо – снять облупившуюся краску, покрасить заново, поднять просевший фундамент, перекрыть крышу, заменить скрипучие двери…
Ее дом он увидел сразу – самый зеленый, так она сказала. Он и правда выглядел свежее соседей – хотя был из того же полка. Из трубы вырывался легкий, тут же уносимый ветром дым. Алеша прошел по участку, поднялся на крыльцо, постучал – она уже стояла на пороге, одетая, в красной распахнутой куртке, с тряпкой в руке, глаза сияли – и опять она оказалась немного другой, чем он ее помнил. Не то чтоб старше на год, нет, но на год иная.
В доме стояла нежилая прохлада, хотя печь топилась, раздеваться не хотелось. Ледяным тянуло из дальней комнаты, там вор выставил стекло. Унес он только макароны, консервы и несколько теплых вещей. «Это был кто-то очень голодный и замерзший», – улыбнулась она.
Сегодня у них было не полтора и не два часа – почти день.
И первый раз за все то время, что они встречались, они пожили семьей.
Он принес из колонки на краю общей улицы воду. Колонка была припорошена снежком, ни следа человеческого – слава богу! Она поставила на печку закопченный чайник. Он заколачивал фанерным листом выставленное вором стекло – она придерживала фанеру, подавала ему гвозди, все время благодарила. Если бы не ты… Он не отвечал, не хотел, хотя странность сквозила – работа мужская, почему сам хозяин не приехал, отправил жену? А если бы вор все еще прятался здесь? Или это она уговорила мужа, имея в виду их свидание? Но Алеша ничего не спрашивал, стучал себе молотком, поглядывая на нее, на развешанные по комнате, пожалуй, в избытке иконы, – и, вгоняя в два удара последний гвоздь, внезапно понял. Понял, кто ее муж. Да священник же. Она – матушка. Вот оно что. И не потому только, что детей много, что икон невпроворот, а по всему сразу – множество накопленных за эти годы мелочей сейчас же получили объяснение. Спрыгивая со стула вниз, он громко и освобожденно выдохнул. И сразу же был ласково подхвачен вопросом «устал?». Что ты, я полон сил.
И рубил дрова во дворе, принес березовые полешки в дом, ссыпал у печки. Она кормила его привезенными из Москвы необыкновенно вкусными щами, ухаживала – в своем духе – невесомо, легко, с улыбкой. Он любовался. Она и правда была совершенна. Взлеты рук, маленькие розовые уши и облако волос, сияющее на скромном зимнем свету, – наконец-то она отпустила их на волю. Занавеска на окне лимонная, полупрозрачная, горка дров у печи, стол деревянный, темный, на чуть вывернутых резных ногах – старше дома, стеклянная вазочка для сахара из его детства, два куска бородинского, бисер тмина на дереве. Заснеженный сад за окном. Так и будет выглядеть его рай. Если умирать, то прямо сейчас, здесь, подумал он неожиданно, но совершенно спокойно.
Уже незадолго до исхода, до окончания этого этими небесами, лесами, садом подаренного дня, Алеша заплакал.
Что ты?
Он не ответил. Он не мог сказать, что с той же ясностью, с какой когда-то различал прохудившийся локоть подрясника преподобного Амвросия, с какой осознал сегодня утром, кто ее муж, теперь видит: прощание. Больше они не встретятся, никогда.
Она отказалась ехать с ним, процедила что-то вроде «я на электричке, меня ж на вокзале будут встречать», подбросил ее только до станции – и помчал. До кольцевой донесся мгновенно, но в городе почти сразу пришлось притормозить.
Но он и не спешил никуда. Он по-прежнему ощущал себя на вершине покоя – расслабленный, размягченный, переполненный ее словами, прикосновениями, ее теплом, закутанный ее любовью, как младенец пеленкой, – скользя по сияющей предновогодней Москве. И без всякого спроса, точно помимо него, словно благодаря все той же прозорливости, которая раскрылась в нем сегодня, Алеша понял: ничего лучше тех четырех монастырских лет в его жизни не было.
Нет, не только не было, ничего лучше в его жизни – тут он почувствовал, что воздух, которым он надышался наконец до отвала, снова покидает его, безвозвратно выходит из легких, почему так рано? – ничего лучше в его жизни уже и не будет. Ничего счастливей и выше молитв в алтаре и в келье, выходов на середину храма с Псалтырью, торжественного чтения святых слов – не будет. И это «не будет» без предупреждения, вероломно прошило сердце тонким ост-рым ледяным стержнем. Он застонал. Стержень входил все глубже – боль сделалась невыносимой. И все тянулась. У такой боли должен быть конец. Но она продолжалась, ровно-ровно. Даже закричать он не мог, только зажмурился покрепче.
Инфаркт? Инсульт? Это от недостатка кислорода, клеткам мозга слишком долго недоставало кислорода, думал он лихорадочно, артерии блокировали свинцовые бляшки, свинец разлуки расставлял невидимо свои посты, и вот… Но может быть, все это результат колотой раны – протаранившего его только что стержня? Он снова открыл глаза. И подумал трезво, что приступ протекает иначе, совсем иначе, чем тогда, когда «скорая» увезла его после очередной бутылки. И что на этот раз он совершенно один. Стержень замер, боль приотпустила, и сейчас же в тонкую, как лезвие, паузу проник луч – день его крещения: насупленная бабка, в темно-красном платке, с алюминиевым чайником в морщинистой, загорелой руке, наполняла кипятком высокую серебристую чашу, белобрысый бойкий младенец, смешно машущий ручками, это для него готовили теплую воду, и слова батюшки Николая, которые он запомнил навсегда, но что-то не вспоминал давно, а теперь вот они всплыли, колыхались солнечными бликами на воде: «Возможно, никогда уже больше, Алеша, не будет у тебя таких открытий. Такой радости». Опять это «никогда»! И снова шевельнулось ледяное шило.