Письма Г.В.Адамовича к З.Н. Гиппиус. 1925-1931 - Страница 16
Относительно стихов: я с Вами не согласен[382]. Вы одобряли худшие мои стихи, чем эти. Более ясные, но худшие. Не важно совершенство и степень приближения к нему, важна эссенция — по-моему. В этих стихах ее больше, чем бывало во многих прежних. Но знаете: я прочел у Вас упрек в «скучновато-слабой смертности, как у Анненского» — и восхитился двусмысленно-тонкой точностью выражения. А оказалось — стертости. Это верно, но обыкновенно-верно.
Про мировоззрение — это хорошо, что Вы «отступились», хотя и с недовольством. Ни до чего нельзя договориться. Если Вы «деятель» — можно, но если «созерцатель» — нельзя. Все непонятно так, что двух слов не скажешь. Кстати, ввиду того, что Вы теперь специалист по католичеству, объясните мне, пожалуйста, в следующий раз, какое есть у католиков течение, которое искупает и умоляет за грех католицизма, общий? И не так ли это, что католицизм весь земной и утверждающий, — а те, им же допущенные, умоляют простить за то, что он не небесный, и вообще просят у Христа прощения за «великого инквизитора»? Меня это очень интересует.
Затем еще вопрос уже позвольте мне из моего любопытства к Вашему мировоззрению, а не обратно: за что Бог наказал Адама и Еву — за то, что 1) они его ослушались? или 2) именно и особенно за то, что вкусили от древа познания? Это крайняя и глубочайшая разница, с выводами на всю историю… Вообще же, чтобы узнать или «выработать» мировоззрение надо не предлагать вопрос о большевиках, который есть мелкий случай, а вовсе не конец света и царство дьявола[383], — а вот так с двух-трех сторон подорвать всемирную сущность истории и жизни. И еще: можете ли Вы допустить, без игры ума, парадоксов и проч., «честно и серьезно» — что цель всей жизни должна была бы быть смерть, возвращение «домой, домой»[384]?
Простите, что я сегодня к Вам в оппозиции.
Преданный Вам Г. Адамович
52
Дорогая Зинаида Николаевна
Мне Оцуп передал в Париже Ваше письмо, и я собирался ответить Вам — «по существу». Но вот я опять в Ницце. Меня сюда вызвали по телеграфу, и я в тот же день выехал. У моей сестры случился паралич на почве сердечной болезни[385]. Это очень серьезно, и, если она поправится, будет очень долго <так!>. Она не говорит и, по— видимому, наполовину потеряла рассудок.
Как Вы живете? В Париже я был всего две недели. Там все занято будущими «Числами»[386]. На верхах — интересуются чуть-чуть скептически, на низах — препираются до истерик, кому попасть в первый номер. Как видите, все то же. Оцуп лавирует не хуже Бриана[387]. Я думаю вернуться — если все будет благополучно, в конце месяца. Напишите мне, пожалуйста. Вышла ли Ваша книга[388]? И вообще — «что и как»?
Целую Вашу руку.
Преданный Вам Г. Адамович
8 ноября <1929> Ницца
53
Дорогая Зинаида Николаевна
Спасибо за письмо. «Конец литературы»[389], окончательный, и я даже писем не умею больше писать, правда, — иначе как «скользя». Все не то и все слова vous trahissent[390]. Представьте себе: вчера пришло письмо от моего брата, из Сербии[391]. Он умный, и вполне человек. Но я прочел обращение к моей матери[392] — «страдалица-мать», и ужаснулся. «Как можно, как не совестно и т. д.!» Между тем это обычные и прекрасные человеческие слова. Что же нам делать без них?
Не удивляйтесь, что я в домашних бедах предаюсь умственному «блуду». Хуже было бы притворяться: «Я не могу ни о чем думать»[393]. Могу, и даже очень. Здесь все то же приблизительно, но, кажется, опасности уже нет, непосредственной, а есть долгое и изнурительное прозябание. Я собираюсь через несколько дней в Париж. Простите, что не приехал к Вам. Никуда почти я не выходил, а надолго тем более.
Целую Вашу руку.
Преданный Вам Г. Адамович
19 ноября, Ницца
54
<15 августа 1930>[394]
Дорогая Зинаида Николаевна
Я никуда «далеко» не поехал, сижу здесь, и дней через 10 буду в Ницце — надеюсь, по крайней мере. Только это тайна — для Гершенкройна и Бахтина я уехал «куда-то», в недосягаемые места[395]. Спасибо за приглашение приехать к Вам с ними, но раньше сентября я на Villa Tranquille не окажусь[396]. Мне Герш<енкрой>на хотелось бы видеть, но не здесь и не целый день.
Ваше письмо (с Ант<оном> Крайним я не совсем согласен[397], но passons[398]) меня удивило и отчасти даже огорчило. Это относится к Вашей беседе с Д<митрием> Сергеевичем[399]. Я готов поставить сто восклиц<ательных> знаков! Неужели Вы правда думаете, что я «ничего об Атлантиде не думаю»?[400] Об Осоргине — да, о Берберовой — да[401], а об этом так-таки ничего, и оттого промолчал в рецензии? Позвольте Вам ответить конфиденциально — я думаю, когда читаю (вообще когда читаю Д<митрия> С<ергеевича> — не только это, а все), очень много, но, правда, смутно. Ко многому, очевидно, я тут не приспособлен, — вроде глухонем. Т. е. не вполне знаю, «о чем», cela m’echappe[402], и разумом я не могу дополнить то, что не слышу «нутром». Но меня многое поражает какими-то отблесками, которых ни у кого другого нет, и еще непоправимым одиночеством, которое, к удивлению моему, сам Д<митрий> С<ергеевич> упорно отрицает. Но это все дело мое, личное. Я бы очень хотел когда-нибудь написать статью о «Мережковском»[403], но с полной свободой суждения, с откровенностью «рго» и «contra», и это мне сейчас было бы трудно, Вы поймете почему, хотя основной нотой у меня было бы абсолютное (и с «преклонением») признание царственности над Львовыми— Рогачевскими — это писал Блок[404] (и над собой, конечно), но с сомнением — все-таки не произошло ли какой-то ошибки в «отправной точке», да и была ли эта «точка», вообще откуда и куда, соответствует ли все построение какой-либо реальности или это вымысел? Ну, это неясно, но тоже passons.
Однако — какое все это имеет отношение к «Посл<едним> Нов<остям>» и моему там радотажу? Я не пишу там об «Атлантиде» только потому, что там нельзя об этом писать — т. е. можно, но не то, что я хочу. У меня ведь был длительный разговор с Милюковым о «Наполеоне» — и выяснилось, что «лучше не надо»[405].
Позвольте еще откровенность, довольно низменную. Мне Посл<едние> Нов<ости>» нужны, гораздо больше, чем я им. Вы знаете я не страдаю самоуничижением и нисколько не думаю, что Даманская или Осоргин лучше меня, или даже такие же самые. По-моему, они еще гораздо «ничтожнее», и невольно, когда я своих конфреров[406] читаю (представьте себе, даже Ходасевича крипты), я думаю: «Все-таки у меня выходит лучше». Но все это бесполезно «П<оследним> Новостям». Если сегодня я от них уйду, они не заметят, не «дрогнут» и примутся печатать Мочульского. Я от них уходить не хочу и не могу. Но при некоторой «горделивости» характера я не могу и не хочу иметь с ними столкновений, п<отому> что напролом через Павла Николаевича <Милюкова> не пойдешь и все дело кончится для меня посрамлением, и тогда я должен буду уйти. Следовательно, je fais bonne mine au mauvais jeu[407] и делаю вид, что я вполне свободен и ничего больше не хочу. Вот отчего и молчание и об «Атлантиде» и другом, о чем часто мне писать б<ы> хотелось. Молчание все равно неизбежно — т<ак> к<ак> напиши я, Милюков перечеркнет. Но тогда начнутся объяснения, и впереди разрыв. А так результат Тот же, но я всем улыбаюсь и доволен[408]. У Чехова есть рассказ о гувернантке, за которой ученик принялся ухаживать, и она испугалась, что должна будет бросить место. Эго что-то в таком же роде.