Письма - Страница 13

Изменить размер шрифта:

Теперь я нездоров и потому только доживаю в Дербенте несколько дней, ибо переведен во 2-й гр. л. баталион в Ахалцых. От воли своей давно я отказался; желать мне в Грузии нечего, а кладбища есть и здесь столь же покойные, как инде; со всем тем я еду. Огорчительно для меня, что вы не получали моих писем: с приезда я писал их по крайней мере 20 [188]; до вас дошли десятые проценты, жаль: это отбивает охоту писать; это потеря не только для братского сердца, но для самой словесности.

Поблагодарите от меня княгиню Трубецкую за то, что она одна для родных наших служит проводником вестей хоть о здоровье вашем; она ангел-хранитель наш и многих, она отрадное явление на черном поле человечества. Доброго, милого Мишеля прижимаю мыслию к сердцу: что он, что вы оба делаете? Я думаю, стали язычниками, полиглотами? Дай бог вам терпения и здоровья: в них одно возможное счастье несчастных. Ваш многолюбящий брат

Александр Бестужев.

P. S. В голове у меня давно уже лежит роман; при досуге перепишу его. Прочтете – посудите; теперь о нем ни слова.

20. К. А. Полевому [189]

<21 февраля 1834 г.>

Почтенный друг Ксенофонт Алексеевич. И без письма вашего от 14 января угадывал я, в какую тяжкую борьбу вступили Вы с людьми и обстоятельствами, принимаясь за журнал [190]. Кровавым потом смазывается рычаг, двигающий вперед народы, – но подвиг двигателей не останется незаметным или незамеченным в бездне потомства. Работайте. Я тем более ценю терпение Ваше, что сам нисколько к нему не способен, и чувствую, каково для человека выносить подлейшие прижимки цензоров. Говорю по опыту, ибо однажды чуть не прибил цензора Красовского [191], выведенный из себя его вандальством. Ладить с мадам цензурою не умею я ни на словах, ни на письме. Писав, однако ж, последнюю критику, я клал перед глазами ножницы как символ прокрустовой (sic) [192]постели [193](etant orthodetement eleve dans la crainte de Dieu et des censeurs [194]), – но все-таки, съежившись даже в картофель, не прошел и вполовину цел сквозь грохот вашего Лазаря. Было худо, бывало худо, – а уж эдакого пошлого, грязного живодерства я не мог себе вообразить, даже замурованный. Приглашайте после этой попытки писать о чем-либо! Слуга покорный. Не только за критику, да и за сказку страшно садиться – и положительно говорю вам, что это главная причина моего безмолвия. Не смея бросать в свою записную книжку мыслей своих, как решиться писать что-нибудь для публики? Малейшее слово мое перетолкуют – подольют своего яду в самое розовое масло – и вот я вновь и вновь страдалец за звуки бесполезные!! На водах выдавали за непреложную истину, что литераторы просили государя за меня. Литераторы! Бог мой!.. Они готовы. съесть меня без уксусу и перцу – и кто у нас литераторные (sic) вельможи? Ужели я их не знаю до подноготной жизни? Поляк Булгарин, поляк Сенковский – оба которые с утра до вечера смеялись над русскими и говорили, что с них надобно брать золото за то, чтобы их надувать! И они первенцы, они судьи, они хозяева нашего Парнаса, с примесью Греча – ублюдка из немца и чухонки, у которого душа повита на гривеннике! Стыд и гнев берет, когда читаешь их патриотические выходки, у которых (как чесночный дух сквозь духи) оскаливается вечный припев: «Подпишитесь на журнал – купите сайку у Смирдина! Он нам платит – он благонамеренный человек». И вот благодаря их (как называют они) книжной торговле – гений есть не что иное, как чекан рублевиков. А словесность – рынок, на котором они (мытники и фарисеи в одном лице) сбивают и набивают цену; и горе тому дерзкому, кто осмелится провезтъ товар мимо их таможни. По радости, с какой печатают они в «Пчеле» «Историю Видоков-досмотрщиков» [195], не мудрено угадать в них химическое сродство с этими наростами политического тела.

Письмо это прервано было получением от Вас книг и пелеринки для Шнитниковой [196]и помады. Письма при этом не получил. Книги размокли в каком-нибудь горном потоке – это к добру Брамбеуса: авось он не будет так сух, как я его представляю себе. Еще получил я диковинку – письмо, и от кого вы думаете? от Фаддея! Оправдание Греча и Смирдина, обвинение сестры Елены (которую несчастия точно сделали чересчур подозрительною) – и наконец, разумеется, выходки против Вас и предвещание, что Вы меня обманете, обсчитаете и бог весть что. Я не сомневаюсь, что Булгарин любит меня, ибо я ничего не сделал такого против него, за что бы он имел право меня разлюбить; но что он любит более всего деньги – и в этом трудно усумниться. Впрочем, я не потерял к нему приязни – в основе он добрый малый, но худые примеры и советы увлекли его характер-самокат. Не постигаю, отчего они так клевещут о Вас? Врагом по литературе позволено быть – но личность есть вещь святая, и смешивать частную жизнь с публичным изданием – есть низость.

Письма адресуйте покуда в Тифлис, Павлу Александровичу Бестужеву, артиллерии поручику. В канцелярию начальника артиллерии. Он или доставит их мне, или сохранит до моего приезда.

Здоровье мое плохо.

Насчет Ахалцыха скажу одно – я буду там прилежнее, и, конечно, «Телеграф» мне скажет за то спасибо [197]. Кстати (или, бишь, некстати) о моей статье – попытайте перевести на французский язык мнение о романтизме [198]без исключений и без имени и пошлите в журнал французский, в Петербурге издаваемый [199]. В близости государя цензура гораздо умнее и не вычеркнет, я думаю, евангельских истин.

Смирдин платит мне 5 тысяч в год за 12 листов. Таиса Максимовна очень благодарит супругу вашу за вкус ее убора, – а я за то, что вы меня, своего должника, так скоро и мило удовлетворяете. Чувствую это.

Братца Николая обнимаю, ваш

Александр. 21 февраля 1834

21. Н. А. и М. А. Бестужевым [200]

1835 года, декабря 1-го.

Умер старый год, дорогие, милые братья Николай и Михаил: не будем, как египтяне, судить его после смерти! Да и что до меня собственно, мне нечего жаловаться на покойника: он подарил мне по себе поминки – несколько живых картин, несколько сильных ощущений; чего ж более? Мой тройной путь через Кавказ – сперва на границы Аджарии, потом на Кубань, потом на берег Черного моря, и ежедневная война с горцами породили воспоминаний надолго. Но сперва отвечу на полемическое письмо ваше, писанное княгиней Трубецкого по диктовке вашей. Небольшой я охотник до литературных оправданий и на досуге, еще менее теперь, в действительности боевой жизни; однако ж, так как мои недостатки, по мнению вашему, могут отразиться на всей русской словесности, то, хотя и нехотя, надо черкнуть свое мнение в спорных пунктах, достойных внимания; прочее можете счесть за согласие, ибо я не думал себя производить в папы: homo sum! [201]Обвиняете меня в займе у французов некоторых выражений, например: que sais-je? что я знаю? (И оно, мимоходом, занято не у Жанена, а у Монтаня.) Да не у одних французов, я занимаю у всех европейцев обороты, формы речи, поговорки, присловия. Да, я хочу обновить, разнообразить русский язык и для того беру мое золото обеими руками из горы и из грязи, отовсюду, где встречу, где поймаю его. Что за ложная мысль еще гнездится во многих, будто есть на свете галлицизмы, германизмы, чертизмы? Не было и нет их! Слово и ум есть братское достояние всех людей, и что говорит человек, должно быть понятно человеку, предполагая, разумеется, их обоих не безумцами. Будьте уверены, что еще при наших глазах грамматики всех языков подружатся между собою, а риторики будут сестрами. Ходьба взад и вперед сотрет и непременно сгладит мелочные грани, нарезанные идиотизмами и произведенные педантами в правила. Чудные люди! Мы видим, что изменяются нравы, права, обычаи, народы, – и хотим навечно ограничить улетученную мысль – слово! Упрочить, увековечить его, пригвоздить к памятнику, и, бросая его в народ, как грош, хотим, чтоб этот грош был неприкосновенным! Однажды и навсегда – я с умыслом, а не по ошибке гну язык на разные лады, беру готовое, если есть, у иностранцев, вымышляю, если нет; изменяю падежи для оттенков действия или изощрения слова. Я хочу и нахожу, русский язык на все готовым и все выражающим. Если это моя вина, то и моя заслуга. Я убежден, что никто до меня не давал столько многоличности русским фразам, – и лучшее доказательство, что они усвоиваются, есть их употребление даже в разговоре. Характеры мои – дело частное, но если иные вымышлены неудачно, другие скопированы с природы точно, и уверить меня, что они неестественны, так же трудпо, как афинянина, который жал под мышкой поросенка, а ему все-таки говорили, что один фокусник кричит поросенком гораздо натуральнее! Говорите, что я не понял нрава моряков? Но чем это докажете? Моряки люди, и люди, с которыми я жил; почему же не мог я их изучить, как всякого другого? Тем более – в русском флоте, где моряк есть более земное, чем водяное животное. Для пас не годится тип английских моряков и французских контрабандистов: у нас моряк – амфибия. Насчет романтизма в разборе «Клятвы при гробе господнем» скажу, что в ней не читали вы лучшего, и потому нельзя вам судить о целом и связи. Что в некоторых местах сталкиваюсь я с Тьерри [202]и другими, виновата история, что для всех одно и то же описала. Я не выдумывал фактов, как Вольтер или Щербатов [203]. Но напрасно поместили вы в число моих ut, re, mi, fa – Sesmondi [204] [205]я не читал его до сих пор, да и еще кого-то, там упомянутого. Точно так же, как «Саламандру», с которой вы находите сходство «Фрегата «Надежды»: достал нарочно после вашего письма. На этот счет мое лучшее оправдание – время изданий иностранных и моих повестей, и вычет из этого – невозможность скоро получить в таком захолустье, как Кавказ, порядочных книг. Часто, очень часто встречаю я в хороших авторах свои мысли, свои выражения, но почему ж непременно я украл их? Ирвингу подражал я в форме, не в сущности; но и сам Ирвинг [206]занял олицетворение вещей у Попа [207], Поп у Ботлера [208], Шекспир у Езопа. То, что врожденно народу, есть только припоминок, а не изобретение, повторение, а не подражание. Я начну с пословицы: горшок котлу попрекает, а оба черны, и выведу целый полк доказательств, что олицетворение в смешном виде велось искони и слилось с русскою природой; за что ж одни англичане будут владеть им? В любом авторе я найду сто мест, взятых целиком у других; другой может пайти столько же; а это не мешает им быть оригинальными, потому что они иначе смотрели на вещи. Все читают одинаково: и остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должникам нашим, но спроси каждого, что он под этим разумеет? И не найдешь двух толков похожих. Так и в словесности. Но полно о словесности. Выражая у нас мечтательную жизнь, ее нельзя судить действительностью: это бы значило наказывать человека за его проступки во сне.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com