Пир в Одессе после холеры - Страница 3
Вообще, одесскому симпозиуму повезло вдвойне: он не только угодил в холерную напасть, но и в самую горячку «нобелианы» семидесятого года.
Еще накануне этого события, путешествуя по городам и весям Суоми, в столь близком соседстве со Швецией, где заседал Нобелевский комитет, я, почти физически, ощутил общее напряжение: газеты, радио, телевидение, людскую молву сотрясал колотун предстоящей, а затем и свершившейся сенсации.
Все понимали, что премия венчает не творческие заслуги писателя, а недвусмысленно поощряет его жестко обозначившееся противостояние советскому режиму и коммунистической идеологии, делает его знаковой фигурой в развернувшейся «холодной войне».
Понимал это и сам Александр Исаевич Солженицын, который в главе «Нобелиана» своей более поздней книги «Бодался теленок с дубом» признавался чистосердечно:
«А тут премия — свалилась, как снегом веселым на голову! Пришла! — и в том удача, что пришла, по сути, рано: я получил ее, почти не показав миру своего написанного, лишь «Ивана Денисовича», «Корпус», да облегченный «Круг», все остальное — удержав в запасе...»
И, пожалуй, никто живее и темпераментней самого Солженицына не сумел охарактеризовать обстановку, в которой выносилось решение Нобелевского комитета:
«Премию душить — это мы умеем. Собрана была важная писательская комиссия (во главе ее — Константин Симонов, многоликий Симонов — он же и гонимый благородный либерал, он же и всевходный чтимый консерватор). Комиссия должна была ехать в Стокгольм и социалистически пристыдить шведскую общественность, что служит темным силам мировой реакции (против таких аргументов никто на Западе не выстаивает). Однако, чтобы лишних командировочных не платить, наметили комиссионерам ехать в середине октября, как раз к сроку. А Шведская Академия — на две недели раньше обычного и объяви, вместо четвертого четверга да во второй! Ах, завыли наши, лапу закусали!..»
Это уж точно, воя было в те дни предостаточно: и угроз лишить Солженицына гражданства, и требований выгнать его из Советского Союза.
Поэтому предложение Ласси Нумми провести дискуссию в рамках обозначенной темы показалось мне резонным.
Я собрал делегацию — и москвичей, и киевлян — изложил разговор с Ласси Нумми. Всё было понято с полуслова, принято общее решение: придерживаться темы.
Но я забыл об одесситах.
Впрочем, один из них — стародавний житель и герой — появился среди нас, едва мы переступили порог гостиницы «Одесса» (она же знаменитая «Лондонская»), что находится близ памятника дюку Ришелье, над лестницей, прославленной в фильме «Броненосец Потемкин».
Это был поэт Григорий Поженян, мой однокурсник по Литературному институту. Тогда, в сорок шестом, большинство принятых по творческому конкурсу студентов были недавними фронтовиками: Владимир Тендряков, Юрий Бондарев, Евгений Винокуров, Григорий Бакланов, Эдуард Асадов — впоследствии именитые писатели. Но даже среди них, бряцавших боевыми наградами, выделялся флотский лейтенант в синих клешах и кителе, увешанном орденами и медалями, коренастый брюнет с фатовскими усиками и бачками вполщеки, безудержно веселый, бретер и бабник.
В Одессе, на улице Пастера, есть обелиск и памятная доска в честь солдат морской пехоты, павших при обороне города: среди имен и фамилий, выбитых на доске, значится и Григорий Поженян...
А он жив-здоров, приехал из Москвы на Одесскую киностудию, где режиссер Петр Тодоровский снимает картину то ли по его сценарию, то ли с его песенными текстами.
Литературные дискуссии были явно не его стихией. Зато он был неистощим на выдумку по части досуга. Вместе с Юрием Трифоновым, знатоком и болельщиком футбола, отправлялся на стадион «Черноморец» смотреть очередной матч (как раз в те осенние дни близилась развязка чемпионата страны); вел друзей-писателей в пивную «Гамбринус» на Дерибасовской; и, конечно же, вез нас всех, включая финнов, смотреть на улице Пастера обелиск со своим именем.
Гриша Поженян будет сопутствовать нам и в предстоящих пирах.
Числа
Но за всем этим не оставалось и часа на то, ради чего, собственно, я и поехал в Одессу.
Я никогда, если не считать младенческих лет, не бывал в родном городе.
Это, конечно же, выглядит странно, если учесть, что я гостил бессчетно во многих других городах, скажем в столь близком отсюда курортном Коктебеле, где отдыхал с семьей почти каждое лето; или в северном Сыктывкаре, куда наведывался охотно при любой возникшей оказии; или даже на краю света в Улан-Баторе, о котором уже была речь.
Но путь в Одессу мне был как бы заказан.
Объяснить ли это недосугом? Или безденежьем? Или потаенное, глубоко запрятанное в подсознании «табу» мешало мне осуществить такое путешествие раньше, да и, замечу, впоследствии — не знаю. Книга, за которую я взялся нынче, и должна все это объяснить — в том числе мне самому.
Ведь надо полагать, что место, где человек появился на свет — даже чисто географически, в координатах — должно определять в его характере и судьбе не меньше, нежели расположение светил в день и час его рождения, то есть знак Зодиака.
Мы с Луизой, то и дело сверяясь с путеводителем, шли Приморским бульваром, едва взглядывая на классические колоннады и нарядные барочные портики прекрасных зданий, на поредевшие кроны платанов.
Адрес я знал со слов матери: Гимназическая, 25.
Не беда, что к этой поре улица сменила название и стала именоваться улицей Иностранной коллегии (в честь революционных подпольных групп, ведших агитацию среди солдат и матросов сил интервенции в годы гражданской войны), не беда, что прошло уже сорок лет — я узнал эту улицу той особенной памятью души, что живет помимо ума и даже заменяет его.
Налево возвышалось здание старинной каменной кладки, которое прежде и было, вероятно, гимназией, давшей улице название — теперь же, судя по вывеске у входа, здесь размещался сельскохозяйственный институт.
А напротив, через улицу — то, что принято называть южным двориком: одноэтажные строения, впритык друг к другу, с открытыми верандами, кухнями, сараями, чердачными надстройками, навесами, столами, скамейками — все это обступает «покоем» клочок утоптанной земли. Такие дома, такие дворики можно увидеть в Киеве, Харькове, Полтаве, в южных странах — Болгарии, Румынии, Югославии...
В них, кроме хозяев и хозяйской родни, всегда полно приживал, постояльцев, сменяющихся по мере движения самой жизни.
Мои родители не были здесь хозяевами, а лишь временно снимали комнату по соседству с младшим братом мамы — Виктором и его женой Лизой, курсантами морского техникума, тоже осевшими здесь временно, в надежде устроить жизнь поосновательней.
Тут я и родился 25 декабря 1927 года.
То есть, родился я, как и положено, в родильном доме, где-то на окраине Одессы, но этот неказистый домишко на Гимназической улице и был моим первым домом, родительским кровом, и я отвешиваю ему, если он еще существует, запоздалый земной поклон.
Мой старший внук Антон, когда еще учился в школе, лет десяти, однажды на прогулке обратился ко мне с вопросом, наверное, мучившим его:
— Дед, я не буду тебя спрашивать, как я родился, я про это все уже знаю... Ты лучше скажи мне: зачем я родился?
Застигнутый врасплох, я хотел было отделаться шуткой, вроде «чтобы хорошо учиться», но потом, все же, пустился в рассуждения о человеческом назначении, наблюдая искоса вежливую скуку на лице мальчика.
Тогда, рассердившись на него и на себя, я сказал с несвойственной мне жестокостью:
— Зачем? Но природа не знает целесообразности!
— Ну, это хоть толково. Это хоть понятно, — вздохнул с облегчением внук.
Я появился на свет с яркорыжей головой, веснущатый, не очень складный, но полный достоинства и важности от того, что вот родился, и живу, и всем подарок.
Меня назвали Александром в честь бабушки по материнской линии — Александры Ивановны. Бабушка была польщена, и в первый же наш приезд в Харьков, где она жила, окрестила меня, годовалого, в церкви Кирилла и Мефодия, что у Конной площади. Тот крестик червонного золота со мной по сию пору.