Петербургский изгнанник. Книга вторая - Страница 47

Изменить размер шрифта:
2

Надвинулась мокрая и холодная сибирская осень. Целыми днями моросили дожди. Сырость загнала всех илимцев в избы. Задымились трубы, и сизый дым стлался по крышам, сползал на мокрую землю и словно растворялся в лужах. На тесных улочках Илимска скот размесил грязь, в жиже по ступицу колёс тонули проезжающие телеги, вязли редко появляющиеся илимцы. Тайга будто поседела от обилия влаги. Илим вздулся и с шумом нёс свои мутные воды в Тунгуску.

Уже месяц стояло осеннее ненастье. Радищев, удрученный унылым видом почерневших изб, заборов, сараев, свинцово-тяжёлым небом, совсем придавившим тайгу и горы, не находил себе места, по суткам не выходя из дома на прогулки. За эти дни он написал друзьям чуточку мрачные, окрашенные осенним унылым настроением письма, но губернаторский курьер, регулярно наезжавший в Илимск всё лето, не был уже два месяца.

Александр Николаевич соскучился по свежей почте. Ему хотелось сейчас почитать новые газеты и журналы, узнать, какие события произошли в далёком от него мире, хотя события эти, в получаемых им газетах, запаздывали на несколько месяцев. Но Радищев аккуратно следил за прессой и, читая запоздавшие сообщения, восстанавливал действительную картину происходящего вдали от него.

В такие дни Александр Николаевич больше всего боялся щемящей сердце тоски, мешающей ему понимать и вдумываться в окружающую его жизнь, размышлять над большой и важной работой — над философским трактатом.

Радищев всячески пытался отогнать уныние, но весь неприветливый осенний пейзаж Илимска с тайгой, видимый им из окна, давил его своей мрачностью, безлюдием. Александр Николаевич, привыкший за годы изгнания противостоять трудностям своего неустроенного быта, грубым выходкам местной царской администрации, всем невзгодам, обрушивающимся на него, тут будто растерялся и ослабил свою волю.

Затяжное ненастье и непогодь, осеннее увядание природы, окрашенной в безжизненные тона, всегда угнетающе действовали на Александра Николаевича, даже в молодые годы его жизни. Но тогда всё это умирание окружающей природы замечалось им меньше и как бы застилалось разнообразием светского времяпрепровождения и весельем, которое в такие дни было в лучших салонах и театрах столицы.

Радищев боялся и не хотел признаваться даже себе в том, что илимская скучная и безжизненная осень подняла в нём тоску по Санкт-Петербургу. Как ни хотел он отрешиться от жизни светского общества, к которому привык за долгие годы службы в столице и в котором воспитался и вырос, он, в эти дождливые дни, порою скучал о прошлом, о широком круге друзей.

Александру Николаевичу хотелось рассказать о своём состоянии Елизавете Васильевне, но он боялся, что подруге его — бодрой и жизнерадостной, поглощённой заботами о детях, о нём и о доме, передастся его настроение.

И тотчас он спросил себя, а правильно ли он поступает, скрывая своё настроение от единственного друга в изгнаннической жизни, таится от неё?

«Нехорошо, нечестно», — решил Александр Николаевич и прошёл на половину Елизаветы Васильевны, заполненную своим маленьким, кипучим, счастливым семейным мирком.

Радищев остановился на пороге, удивлённый тем, что увидел и услышал. Здесь всё жило, всё было согрето теплом и уютом. Елизавета Васильевна мерно покачивала зыбку, в которой лежала Анютка, и тихо пела своим приятным, грудным голосом, будто воркуя, как голубка над гнездом. И песня её была про сизую голубку — модный романс Нелединского-Мелецкого, сделавший автора широко известным в светских кругах.

Стонет сизый голубочек,
Стонет он и день и ночь:
Его миленький дружочек
Отлетел далёко прочь.
Он уж больше не воркует
И пшенички не клюёт,
Всё тоскует, всё тоскует
И тихонько слёзы льёт.

Это была любимая песенка Рубановской. Она отвечала её настроению и передавала её внутреннее состояние. Елизавета Васильевна тоже была охвачена в эти дни тоской по прежней жизни. И слова романса Нелединского-Мелецкого казались ей настоль проникновенными, что в них Рубановская находила отображение своего грустного настроения.

Радищев ошибался, когда думал, что Елизавете Васильевне в эти дни было чуждо чувство унылой осенней подавленности. Тоска заполняла её сердце, но Рубановская, видя, насколько, подавлен чем-то Александр Николаевич, нашла в себе силы, чтобы при нём не показывать своё унылое настроение.

Скрывая тоску, Елизавета Васильевна думала только о Радищеве и его работе. «Не дай бог, он заметит на лице моём смятение души», — размышляла она и, не зная истинных причин столь подавленного состояния Александра Николаевича, относила их больше за счёт его работы. «Что-нибудь не получается у него, не может сосредоточиться на главном и найти нужные ему доводы и доказательства, — думала она. — Только бы ему было хорошо, только бы он мог работать». И, напевая сейчас этот романс, Рубановская выражала словами песенки своё внутреннее настроение.

Александр Николаевич сразу всё это понял и догадался. Он стоял в дверях и внимательно слушал пение Елизаветы Васильевны, её несильный, но приятный голос ещё больше защемил его сердце тоскливыми нотками.

Мгновенно осенившая Радищева догадка о том, что происходило в душе Рубановской, словно подтянула все нервы и собрала в комок все его душевные силы. Он сразу встряхнулся. Ему стало стыдно за свою слабость.

Он не должен был выпускать вожжи ив рук, давать ослабнуть воле. Смириться с тем, что есть, значит покориться судьбе: радоваться лишь теми радостями, какие она даёт, и не требовать, не искать большего. Свыкнуться с унылостью и дать засосать себя тоске, как в болото, а потом что?

Чувство примирения было Радищеву чуждо. И в душе его невольно поднялся протест. Романс Нелединского-Мелецкого по духу своему был чужд мятежной натуре Александра Николаевича. Но подруга пела так мило, так хорошо, что он не мог её прервать.

И мысли Радищева вдруг прорвались. А где стоны народа в песне, где та радужная искра надежды на лучшее, чем силен русский человек? И ему захотелось услышать в эту минуту в песне бурю, жажду народной мести, такой песни, чтобы от душевной радости церковные колокола отозвались малиновым звоном.

Александр Николаевич быстрыми шагами прошёл к Рубановской, почувствовавшей его присутствие и переставшей петь. Он нежно прижал её голову к своей груди, а потом, поцеловав, молча удалился из её комнаты.

3

В сентябре выпал снег. Сначала над тайгой зловеще прошумели вьюги, потом сразу стихло, и установились ясные, погожие дни. Сырая, дождливая погода осенью по народным приметам предвещала скорый снег, хорошую порошу охотникам. Так оно и получилось — словно до примете в Илимск пришла зима.

Светлее стало в тайге, забелели, засверкали радугой на солнце короткого дня крыши изб, а над ними высоко из труб поднялся голубоватый дым. Напевно заскрипели полозья саней по первому снегу, веселей затрусили рысцой лошади мимо воеводского дома. Илимцы ехали то за сеном, то за дровами, то в Усть-Кут или Братск на базар, то на дальнюю охоту в верховья Илима.

Светло и радостно стало на душе Радищева. Безлюдье и безжизненность тесных илимских улочек сменились криком ребятишек, высыпавших гурьбой из дворов, лаем и визгом собак, кувыркающихся в снегу, мычанием и блеянием скота, гоняемого по утрам на водопой.

Все, кто промышлял белку, ушли в тайгу на охоту — одни дальше вглубь, другие — поблизости. Александр Николаевич тоже устроил несколько прогулок на лыжах с ружьём в распадок на ту сторону Илима.

В один из таких дней, возвращаясь из леса, он заглянул к Евлампию, жившему в крайней избе, будто на отшибе ото всех.

Евлампий сидел на берёзовом чурбане и свежевал белку. Чёрные, свисшие усы при каждом движении мелко вздрагивали.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com