Петербургский изгнанник. Книга вторая - Страница 46
По молодости и горячности своей отец Аркадий втянулся тогда в мятежные дела, развернувшиеся в слободе. Будучи свидетелем несправедливости, чинимой над крестьянами, знавший их бедственное положение, он искренно обрадовался действиям императора Петра III, жаловавшего крестьян «крестом и бородою, рекою и землёю, травами и морями, и денежным жалованьем, и хлебным провиантом, и свинцом, и порохом, и вечною вольностью».
Потом, когда эти события отхлынули, мятежники были подавлены, а Емельян Пугачёв казнён в Москве, отец Аркадий, сначала высеченный плетьми, а затем лишённый священства, был сослан в Нерчинск «на раскаяние и угрызение скаредной его совести о содеянных им злодеяниях».
Десять лет продолжалось раскаяние и угрызение совести расстриженного попа. Нашлись добрые люди, поддержали его, исхлопотали ему вновь священство, якобы за малой его виновностью в мятежных делах, искупленной добропорядочностью в мирской и духовной жизни. Отца Аркадия перевели из Нерчинска на Лену, а отсюда — в суетливый приход — в Илимскую церковь. И вот уже три года он нёс церковную службу в Илимске.
Песню же, что пели сейчас, отец Аркадий впервые услышал в Курганской слободе. Её пели взбунтовавшиеся крестьяне. И вот теперь он услышал её снова в доме Радищева. Песня взбудоражила, воскресила в душе его давно минувшее и забытое.
Кончили петь. К Елизавете Васильевне подошла Катюша, что-то шепнула ей на ухо. Рубановская встала и и направилась к выходу. За ней, поднявшись, вышли попадья и купчиха.
Елизавета Васильевна стала кормить расплакавшуюся Анютку. Попадья, склонившись над девочкой, чмокающей пунцовыми губками, проговорила:
— Глазки-то маменькины у Анютки.
Подскочила и Агния Фёдоровна.
— Отцовские, матушка, отцовские, — поправила она, — чернущие, как уголь, и сама-то она смугляночка…
Рубановская довольная улыбнулась.
— Все говорят, Анютка больше походит на Александра Николаевича.
— Любит дочку-то? — спросила попадья.
— Души в детях не чает, — ответила Рубановская.
— Редко ноне встретишь таких отцов-то, — и Агния Фёдоровна пожаловалась: — Мой-то всё разъезжает. Никакого пригляда за Пашкой, от рук мальчонка совсем отбился…
— Ох-хо-хо, — вздохнула попадья.
— На торговле-то прямо помешался…
— Нельзя судить мужа за это, Агния Фёдоровна, — строго заметила попадья, — мужчину без дела всякие соблазны совлекают…
— А что ваш-то, голубушка, — спросила купчиха у Рубановской, — видать тоже какой-то одержимый, говорят, всё пишет и пишет без конца…
Елизавета Васильевна снова улыбнулась…
— Писательство — его призвание.
— Ну, бог с ним, с призванием-то, всё дело какое-то, а без дела на мужике недолго и плесени завестись. Матушка верно подметила, — рассуждала Агния Фёдоровна и спросила, не утерпев, о том, что её больше всего подмывало узнать:
— С чего бы Александру Николаевичу на обед мужиков-то пригласить? Человек он вроде умён собой, и вдруг за одним столом с ним, с батюшкой, с нами — бородатые мужики?
— Да, да, — подхватила попадья, — отчего?
— Оттого и пригласил, что умён Александр Николаевич, любит простой народ, большие надежды возлагает на него, — спокойно и с достоинством сказала Елизавета Васильевна.
Попадья сразу как-то смолкла. Ответ Рубановской затронул и её больную, уже забытую рану, внёс в её сердце смятение, напомнил ей всё, что пережила она горького в своей жизни с отцом Аркадием.
Не унималась лишь Агния Фёдоровна.
— Мужик мужиком и останется.
— Нет, Агния Фёдоровна, нет, — отнимая от груди заснувшую Анютку и укладывая её в зыбку, сказала Рубановская, — Александр Николаевич и я придерживаемся иного мнения…
— Я в мнениях-то не разбираюсь, — призналась купчиха и отступила, боясь расстроить завязывающееся знакомство, которого она искала. Агния Фёдоровна быстро перевела разговор на другое и стала рассказывать, какие наряды теперь в моде у иркутских купчих и киренских мещанок.
В комнате, где остались мужчины, происходил свой разговор. Возле Кириллы Хомутова сгрудились Степан, мужики и солдаты, поодаль, у окна стоял Радищев с отцом Аркадием.
— Раделец мужицкий барин-то, Александр Николаевич, — говорил захмелевший канцелярист и тише сообщал: — Намедни бумага из Киренска получена, распоряжение-то исправниково не рубить листвяжный и сосновый лес на постройку, как шапкой, накрылось, тю-тю…
— Отменено? — спросил Евлампий.
— Ага. Теперь избы-то рубить можно из настоящего лесу.
— Слава богу, — Никита перекрестился, — хоть мне и не строиться, за других душа рада…
— Его рук дело-то, — кивая головой в сторону окна, продолжал Хомутов. — Намекал мне, говорит, жалобу самому губернатору написал…
— Самому губернатору? — переспросил Евлампий с заметным интересом.
— Самому.
Кирилл Хомутов смолк. Все посмотрели на Радищева как-то по-новому, особенно Евлампий с Никитой и Ферапонт Лычков.
А у окна Радищев оживлённо беседовал с отцом Аркадием.
— Приметил я, батюшка, после песни вы словно переменились? — спросил Александр Николаевич.
— Верно-о, — ответил тот, — дивлюсь прозорливости твоея, Александр Николаевич, верно-о, будто ты лицезрел мою душу…
— На лице прочитал смятение души, — смеясь, сказал Радищев.
— Ясновидец, ясновидец, — отец Аркадий покачал головой и, не желая таиться перед Радищевым, расположившим к себе, молвил:
— Есмь на душе моей греховное пятно, есмь. Вероотступником был в молодости, именной указ злодея Емельки глас мой возвестил толпе, ввергнув её от мала до велика в преисподню…
— Встречали Емельяна Пугачёва? — схватив за руки отца Аркадия, нетерпеливо спросил Александр Николаевич.
— Бог миловал, а в расстриги угодил и в Нерчинск сослан был за свои скаредные дела, — упавшим голосом сказал отец Аркадий. Ему больно было вспоминать об этом.
— Какие же скаредные? — с удивлением произнёс Радищев. — Похвальные.
— Похвального в том мало, — продолжал поп. — Вельми согрешив тогда зело поверил я, что Петра Фёдоровича благословил на царство папа римский. Потребовалось многолетие искупить вину своея и вероотступничество, одиножды свершённое…
— Признаюсь, батюшка, не знал сего.
— И знать бы не следовало, но зрю в тебе человека ясновидного и доброй души и сие откровение моё прошу уберечь в тайне во избежание новой епитимий на мя грешного…
— Сохраню, — пообещал Александр Николаевич.
Евлампий, как бы собрав все свои мысли в кучу, наконец, понял, что не для барской забавы их звали в гости и не для красного словца сказал Радищев, что в доме его все одинаково уважаемы.
— Барин барину рознь, — твёрдо произнёс он. — Один шкуру с мужика дерёт, а другой, вишь ты, заступается…
— За народ-то и угодил сюда, — вставил Степан.
— Вона-а какие дела-а, — прищурив глаза, протянул Евлампий.
— А ты что, служивый, уши-то свои развесил, али добычу, как собака, почуял, — и ткнул солдата Родиона Щербакова кулаком в грудь. Тот сразу испуганно отпрянул, а Евлампий раскатисто засмеялся своей проделке.
— Ровно испужался, аль на воре шапка горит, а?
Евлампий, ещё с сенокоса не взлюбивший Родиона Щербакова, поняв, что он способен на пакость, вскипев, сказал:
— Сторожи, морда жирная, но язык держи за зубами, не то вырву самолично и собакам выброшу на съеденье. Понял?
— Ну, ну, ну, — подбегая к ним, проговорил Радищев, — только без скандала…
Евлампий, грозный, встал.
— Спасибо, барин, за приглашенье. Мы пойдём до дому, а ты оберегайсь солдата Родиона, человек-то он с гнильцой на душе, пакость учинить может…
Евлампий поклонился Радищеву.
— Спасибо, приветливая душа, — ещё раз поблагодарил он и направился к дверям. Отблагодарив Радищева за стол, за приглашение, ушли и Кирилл Хомутов с Аверкой.
В этот день долго засиделся с Радищевым отец Аркадий. У них нашлась близкая им обоим тема разговора — о крестьянской грозе, прогремевшей некогда над седым Уралом и Поволжьем.