Петербургский изгнанник. Книга вторая - Страница 43
— Gott im Himmel! — в страхе произнёс Мерк.
— Не бог на небе, а немецкие якобинцы на Рейне! — смеясь, сказал Александр Николаевич.
— А Лессинг? — спросил Лука Воронин, заставляя Радищева вернуться к прежней теме, заинтересовавшей его, — Лессинг со своим Лаокооном?
— Сочинение о Лаокооне — неувядаемо. Сие — скачок вперёд, — отозвался Радищев. — Такие люди, как Клопшток, Лессинг — гордость немецкого народа.
— Его трактат, переоценка взглядов на живопись и поэзию, — с заметным оживлением сказал Лука Воронин, хорошо знавший труд Лессинга «Лаокоон или о границах живописи и поэзии», который успел прочесть ещё в стенах Российской Академии художеств, будучи её воспитанником.
— Что вы скажете о своих соотечественниках, господин Мерк? — ядовито спросил Радищев.
Доктору Мерку приятно было услышать имена своих соотечественников, но неудобно было в разговоре о них показать, что он очень смутно представляет, чем они всё-таки знамениты.
— Какой сердитый дым, все глаза ел, — вместо ответа на вопрос сказал Карл Генрихович, выхватил большущий носовой платок и стал им размахивать вокруг головы.
Солнце уже давно село. С Илима повеяло прохладой, и, действительно, весь дым от разведённого Степаном костра во дворе теперь потянуло в сторону дома.
— Что ж вы замолчали?
— Ви правильно говориль, Лессинг большой наша гордость, — сказал Мерк и добавил: — Россия не имель такой человек…
Александр Николаевич переглянулся с Лукой Ворониным, и улыбка скользнула по их лицам.
— Верно, господин Мерк, Лессинга у нас нет, но есть Михайло Ломоносов, — с гордостью сказал Радищев, — это исполин русской мысли, краса и гордость русской науки! Он очень ратовал за то, что честь российского народа требует смелее показывать способность и остроту его в науках, что наше отечество может пользоваться собственными силами не токмо в военной храбрости и в других важных делах, но и в рассуждении высоких знаний. А вы, господин Мерк, толкуете, что природа определила россиянам занимать клочками всё у других народов, вплоть до характера…
Мерк пытался вставить своё замечание, но сразу не нашёл нужных ему слов и продолжал слушать Радищева, который говорил строго и уверенно, как человек, убеждённый в правоте того, что он говорит.
— Нет, занимать не будем по клочкам, не придём на поклон, покорнейше благодарим за приглашение, но ответствуем вам, милости просим к нам пожаловать на выучку, к нашим Ломоносовым…
Доктор Мерк опять хотел возразить, но Радищев жестом попросил выслушать его и не перебивать.
— Запомните, господин Мерк, твёрдый, проницательный и созидательный разум россиян требует только ободрения, ищет выхода, чтобы затмить в науках, художествах и рукоделиях все народы европейские. Они ещё увидят Россию вольною, стоящею во главе цивилизованного мира, Россию живую, обновлённую, Россию сильную и могущественную!
Мерк был подавлен силой этих слов. Глубокое впечатление они произвели и на Луку Воронина, следившего за выразительным и вдохновенным лицом Радищева.
— Настанет избранный день, и русский народ покончит со всем злом, произволом, насилием, падут цари и царства. Над матерью-Россией взойдёт заря свободы и принесёт народу желанное счастье… Россияне ждут её, жаждут насладиться ею и дождутся…
Александр Николаевич сказал всё, что хотел сказать, и теперь ждал возражений со стороны Мерка, но тот молчал.
— Ежели мне доведётся писать картину о гражданине будущих времён, — встав, проговорил Лука Воронин, — я непременно воскрешу в памяти сегодняшний разговор и постараюсь в краски свои вложить силу и пламень, с какой вы, Александр Николаевич, говорили о россиянах и о своём отечестве…
— Спасибо за доброе слово…
На крыльце появилась Елизавета Васильевна и сказала, что стол накрыт.
— Пройдёмте ужинать, — пригласил Александр Николаевич и пропустил гостей вперёд.
Доктор Мерк, беспокоясь о быстрейшем отъезде, вёл разговор в земской канцелярии о дощанике и людях, что поплывут в устье Илима. Радищев с Лукой Ворониным прогуливались в это время по берегу и философствовали. Здесь в полдень меньше было гнуса, особенно мошки, слепившей глаза. Свежая струя воздуха от реки не давала ей подниматься, и мошка держалась лишь в траве. Александр Николаевич обратил внимание, что Лука Воронин, прищуря глаза, подолгу рассматривал пни, кривоватость и изгибы деревьев. Художник искал готовые линии, сделанные самой природой и уже выражающие характерные черты той фигуры, которую можно было вырезать из дерева. Радищев не утерпел и спросил Воронина — так ли это. Тот, указав на ничем не выделяющийся пенёк, пояснил:
— Гляньте сюда, из сего пня лучше всего вырезать голову мунгала, закинутую назад. Тут уж правильно дана нужная линия выгнутого затылка и вытянутой шеи с резко проступающим горлом…
Александр Николаевич внимательнее всмотрелся в эти линии, и воображение его подсказало ему то же самое, что оно говорило Луке Воронину.
— А вот из сей части ствола, — указывая на соседнее дерево, продолжал он, — лучше всего вырезать фигуру с характерным, гордым, мужественным, величественным поворотом головы, какой, я представляю, был у Ермака, когда он смотрел на побеждённое Кучумово войско… Из сего чурбака можно вырезать голову молодого Давыда. В нём есть те линии, которые нужны для контура Давыдовой головы…
Лука Воронин присел на пенёк.
— Впрочем, ежели мы внимательны к натуре, — подумав, сказал он, — то в ней мы найдём в зачатии первобытности всю красоту и гармонию линий, изгибов, красок, какую сумели воплотить в творениях Микель Анджело и Леонардо да Винчи…
Александру Николаевичу захотелось обменяться с Лукой Ворониным занимавшими его вопросами о восприятии произведений искусства, о воздействии их на чувства человека. Он рад был, что Лука Воронин заговорил о натуре и восприятии её художником, коснулся того предмета, который волновал и его долгое время. Радищев внимательно слушал Воронина.
— Родником искусства служит натура. Подлинную жизнь я почитаю источником своего вдохновения, — заключил Лука Воронин.
— Всё верно и тонко подмечено, — сказал Радищев. — Но скажите, почему я, несколько раз проходя здесь, не останавливал свой взгляд на предметах, в коих вы усмотрели начало красоты, гармонии линий?
Лука Воронин улыбнулся, готовый ответить Радищеву, но Александр Николаевич предупредил:
— Не потому ведь, что глаз ваш устроен по-иному, а потому, видимо, что ваше понятие о красоте складывается из сравнения разных частей, составляющих целое, а?
— Понятие моё о соразмерности, — подумав, сказал Лука Воронин, — слагается из сравнения частей, которые в отдельности не воспринимаются…
Во взгляде Радищева блеснул довольный огонёк. В словах Воронина он находил подтверждение своей мысли и радовался, что художник правильно понял его вопрос.
— Кирпич, камень, кусок мрамора ещё не имеют формы изящного, но взгляни на храм святого Петра в Риме, на Пантеон и почувствуешь, что соразмерность частей целого делает здание венцом творения. А могла ли быть соразмерность, если бы каждая часть целого не действовала на орган глазной? Нет! И в музыке так. Глюк, Моцарт, Гайдн — слагатели изящных звуков приводят в исступление человеческие души. Могло ли родиться благогласие, спрашиваю я, ежели бы каждый звук не оставлял никакого впечатления? Тонкость человеческого зрения состоит в созерцании соразмерности в естественных образах. Вот к каким мыслям навели вы меня своим разговором о пеньках и чурбанах, — заключил Радищев и искренне довольный рассмеялся своей длинной тираде, которую произнёс «без передышки».
— Не уморил я вас своим рассуждением?
По сосредоточенному лицу Луки Воронина, по складкам, прорезавшим его крутой и большой лоб, Радищев понял, что высказанное им глубоко затронуло художника и взбудоражило в нём новые мысли.
— Верно ль, что мысль ваша, Александр Николаевич, сводится к тому, что тонкость восприятия натуры произвела Аполлона Бельведерского, Венеру Медицейскую, картину Преображения, все памятники живописи и ваяния? — спросил Лука Воронин.