Петербургский изгнанник. Книга третья - Страница 55
И всё же, когда Радищев говорил о самом близком для него, с чем он сжился и без чего не мыслил теперь себя, он преображался.
— Любить отечество, значит, любить народ и всё человечество! — И тут же спрашивал: — Ну, что делать? Не любоваться же ужасной картиной жизни, сложа руки, а елико возможно действовать, действовать и действовать! Не мы, так другие, будущее поколение, не будет знать обременительных тягот крепостничества… Труды наши, Иван Петрович, не пропадут даром.
Пнин сам словно вырастал и поднимался после разговоров с Радищевым. Искренняя и горячая боль за Россию нынешнюю и страстная любовь к России будущей, которой принадлежали мысли Радищева, его кровь, труд, счастье, радость всей жизни, зажигали Пнина горячим пламенем борца.
Законодательная комиссия рассматривала очередное дело, не решённое в Сенате и переданное сюда для окончательного заключения. Прежде чем вынести дело в открытое заседание, все ознакомились с его содержанием, пришли к единодушному мнению, но Радищев заявил своё «особое мнение», выраженное письменно в дерзкой и вызывающей форме.
Председатель комиссии, которому всерьёз стали претить «особые мнения» её отдельных членов, и в частности Радищева, отрицательно настроенный к нему, был возмущён его настойчивостью и требовательностью. Терпение графа истощилось. Ему и без того надоели заседания, казавшиеся излишними; леность Завадовского и любовь его к вину и праздности были давно известны при дворе. О них открыто высказывался в кругу молодых друзей император, недовольный работой комиссии. Лишь накануне председатель комиссии получил официальный запрос государя о причинах медленной законодательной деятельности.
И граф вынужден был спешно дать ответ государю, объяснив ему, что комиссия продолжает заниматься выписками и сличениями пространных материалов, нужных для разработки законов, и что эта «огромная машина по натуре своей идёт тихо и медленно».
Он, искушённый в канцелярских делах сановник, оказавшийся неспособным к проявлению творческого духа в деятельности комиссии, с завистью, как соперник, относившийся к кипучему труду Радищева, писал:
«Наша материя законов у нас в кодексе и рассеяна по указам свыше десяти тысяч, которых и найщастливейшей памяти человек припамятовать не может; а в деле о составлении законов не столько нужна деятельность, как неутомимое размышление».
Но граф кривил душой. Он знал, что и сам государь, запрашивающий о работе законодательной комиссии, едва ли верил в её возможный успех, ибо знал — и создана-то она, комиссия, не столько для успешной разработки законоположений, сколько для провозглашения государевых громких фраз и широких обещаний. Действительные желания и намерения, которые хотел видеть претворёнными Александр I, осуществлялись им не в законодательной комиссии, а в негласном комитете, где императора окружали его молодые друзья. И Завадовский ненавидел этот кружок молодых друзей императора, как ненавидел и Радищева, искренне занятого предметом, им овладевшим, и стремившегося действительно к новым преобразованиям и государственному переустройству родного отечества.
«Недалеко отстою от предела жизни, — размышлял всё чаще Завадовский в минуты своей крайней физической усталости не от трудов тяжёлых, а скорее от неудовлетворённого тщеславия царедворца, — цветущим летам остаётся мало, а в отношении к грядущим — лишь мысли, сопричастные радованию».
Первое время граф хотел честно исполнить возложенный на него труд — исправить, очистить законы, как он говорил, писанные во мраке невежества, труд, за который в течение прошедшего столетия принимались несколько раз, но так и не закончили и не продвинули его заметно вперёд. Это льстило старому екатерининскому вельможе.
Возвращаясь после рабочего дня, исполненного честных намерений сделать что-то большое для государя, Завадовский в беседе с Воронцовым замечал:
— Роюсь наподобие моли в необъятных кипах старой и новой подьяческой смеси, которая не просвещает, а только тмит мою слабую память…
Первые месяцы Завадовский утомлял себя этой прескучной работой, в которой каждое слово вызывало пытку его внимания и воображения в куче книг теоретического законоведства. Но всё, что было вычитано и старательно выписано членами комиссии, не клеилось с русским бытом. И чем глубже он старался вникнуть во всё, найти ключ к ясному пониманию того, какие же законы более всего применимы в России, тем отчётливее он сознавал, что для этой работы, для свершения этого преважного дела, ему не хватит его жизни и врождённых способностей.
Завадовский старел. Сказалась бурно прожитая жизнь, зря растраченная энергия. Деятельность законодательной комиссии для него была просто в тягость.
Но надо было исполнять обязанности, порученные государем, и он исполнял их. Идя на очередное заседание с неохотой, граф заранее настроил себя против Радищева, приготовился высказать ему, что если он не перестанет писать свои «особые мнения», полные вольнодумнических мыслей, то с ним будет поступлено хуже прежнего.
Завадовскому не нравился и разработанный Радищевым проект нового гражданского уложения, над которым тот самоотверженно трудился. В проекте уложения неукротимый вольнодумец писал о равенстве всех сословий перед законом, об уничтожении табеля о рангах, об отмене телесных наказаний и пытки, о судопроизводстве и суде присяжных, о свободе совести и книгопечатания, об освобождении крепостных господских крестьян, о запрещении продажи их в рекруты. Он как бы обнажал в своём проекте с новой силой произвол и преступления властей.
Граф помнил, что потворство Воронцова однажды уже привело сочинителя к дерзновенной книге, ядовитым жалом направленной против Екатерины II, память о которой для него оставалась святой. Тогда он с облегчением на сердце, недрогнувшей рукой расписался под приговором о смертной казни писателя. Теперь, в пору увлечения молодого государя модными идеями, громкая и скандальная слава Радищева была как нельзя кстати, чтобы подчеркнуть сильнее якобы демократические настроения государя. Но, несмотря на это, Завадовский решил проучить зарвавшегося демократа — члена законодательной комиссии и остудить его чрезмерно юношеский пыл.
Задолго до начала заседаний, члены комиссии были в сборе. Они, сбившись в кучки, как потревоженный улей, жужжали на разные голоса.
Князь Вяземский, долговязый, будто высохший на корню стебель осоки, облокотившись на мраморный подоконник, воскликнул:
— Возможно ль допустить сие… Нет, человек в своём уме сего не напишет…
— Да, да! — подтверждал вившийся возле него Прянишников.
— Эдак недолго втянуть нас, членов, облечённых высочайшим доверием государя, в скандалёзную историю…
— Да, да!
Сенатор Ананьевский, задержав возле себя Ильинского, раскачивал большой облысевшей головой и, размахивая короткой рукой с растопыренными пальцами, выкладывал:
— Как ни говорите, смело, нельзя так…
— Приверженный к своему делу человек трогательно благороден! А почему? — он наклонился и доверительно сообщил: — Напитан правилами свободомыслия…
— В его годы пора бы и остепениться, ведь человек-то он способный…
— Способный и добрый, но непокорный, не терпящий повиновения.
В дверях появился запыхавшийся граф Завадовский с насупленными бровями и строгим лицом. Он учтивыми поклонами поприветствовал собравшихся и сановито вошёл в конференц-зал, где проходили заседания.
— Видать, не в духе, — заметил Ильинский.
Ананьевский только покачал головой.
Радищев неторопливо прохаживался тут же. По косым, быстромётным взглядам, которые ловил на себе, он давно понял: все они, шумно беседующие между собой, осудительно говорят о нём, выражают недовольство. Его «особое мнение» нарушило их тихое бездумье, как камень, брошенный в застоявшийся омут. Сегодня ему предстоит более дерзкий разговор, чем на прошлых заседаниях комиссии. Он будет один против всех и заранее готовился к этому.