Петербургский изгнанник. Книга третья - Страница 53
— Вот теперь я узнал вас, — просто сказал он.
— Узнали? — с радостью проговорил Голышёв. — Узнали, значит?
И действительно, всё дело чиновника Голышёва предстало так ясно и отчётливо Радищеву, будто он вновь перелистал его бумаги.
Первое подозрение пало на Голышёва. Напрасно он оправдывался при допросах и на суде. Никто из соседей не подтвердил показаний о том, что Степан Андреевич был в церкви. Улики были против Голышёва.
Члены суда единогласно приговорили Степана Андреевича к лишению чина, телесному наказанию, как не дворянина, и к ссылке в Сибирь. Один Радищев, присутствовавший при разборе дела, был против. Он нашёл улики недостаточными и, полагая, что Голышёв невинно подозреваем, не подписал приговора и подал своё особое мнение.
Но осуждённый всё же был сослан. Рассказывая о горестях, которые он претерпел в сибирской ссылке, Степан Андреевич продолжал:
— Перед воцарением государя Павла, губернский секретарь Чевычелов, некогда квартировавший у меня, учинил в Казани новое смертное убийство. Он был приговорён к каторге, а на суде признался и в других преступлениях, а также в том, что убил и купца в моём доме. Я был возвращён из Сибири. Узнав, что вы живы и здоровы, явился отблагодарить вас за заступничество…
Радищев, растроганный искренней благодарностью Голышёва, не знал, как ему поступить теперь.
— Рад за вас, очень рад, — сказал он. — Что-нибудь имеете ко мне ещё?
— Что вы? Нет! Ещё раз свидетельствую вам моё глубокое уважение.
Голышёв крепко и продолжительно пожал руку Радищева.
— Прошу прощения, — и Степан Андреевич удалился из кабинета.
— Видать, редкой души человек, — обращаясь к Ильинскому, сказал Александр Николаевич, находясь под впечатлением встречи и разговора с Голышёвым.
— Прозорливец человеческой души ты, Александр Николаевич, вот что я скажу. Умеешь заглядывать в её тайники, веришь хорошему в человеке…
— А как же не верить-то, Николай Степанович, люди-то какие на Руси, а?
Радищев отдёрнул тяжёлую штору окна.
Сквозь изморозь, затянувшую стекло узорчатой паутиной, туманно вырисовывалась набережная Невы, а за ней вдали, едва проступали контуры Петропавловской крепости, иглистый шпиль которой будто пронизывал своим остриём ясное небо.
— Когда побываешь там, — сказал Радищев с грустью, — научишься верить в человека, да ежели ещё за пробуждение в нём хорошего туда и угодил…
Ильинский понял Александра Николаевича. Давно сгорая от нетерпения поговорить с ним о книге «Путешествие из Петербурга в Москву», он сказал:
— Александр Николаевич, хвалю твою книгу: одно дело смела, а другое — ума в ней много набито, — и спросил: — Что побудило тебя написать такое сатирическое сочинение против правительства?
— Одна правда.
— Ты и ныне не оставил вольных мыслей, на всё взираешь с критикой? Тебе всё кажется недостаточно совершенным: обряды нонешние, обычаи, нравы, постановления глупыми и отягощающими народ… Где ты напитался философским свободолюбием?
— Побывай в разорённых русских деревнях, погляди на бедность крестьян и на роскошь помещиков, и ежели сердцу твоему не чужда боль народная, и ты станешь свободолюбцем. Однако сие предмет особого рассуждения. Ты с делом ко мне?
— Граф Пётр Васильевич предложил ознакомиться с папкой, присланной из сената. В ней бумаги и мнения о ценах за убиенных крепостных, как на товар в лавке…
— Э-эх! Сидеть с ним за красным столом, пользоваться одним правом голоса противно! — запальчиво сказал Радищев и, будто отвечая на свои какие-то мысли, занимавшие его, добавил:
— Нет, больше терпеть нельзя!
При Ильинском Александр Николаевич не стеснялся откровенно выражать свои мысли. Он знал, что Николай Степанович, хотя и имел свои пороки, по был честным человеком.
С Ильинским он начинал службу в коммерц-коллегии. Тогда Николай Степанович был простым канцеляристом, а Радищев значился членом коллегия и имел звание надворного советника. Теперь, хотя они и занимали одинаковое положение, являясь членами законодательной комиссии, но права Александра Николаевича были ущемлены. Ему, словно подчёркивая его неблаговидное прошлое, государь назначил жалованье в 1500 рублей, тогда как все остальные члены комиссии получали по 2000 рублей. Понимая, что при крайнем его затруднительном положении, Радищев не обивал пороги председателя комиссии, как другие члены, и не добивался повышения жалованья, Ильинский приметил, что несправедливость эта тяготила Александра Николаевича. Бессильный чем-либо помочь приятелю, Николай Степанович с тем большим сочувствием и вниманием относился к Радищеву. Александр Николаевич, чувствуя к себе дружеское расположение Ильинского, проникся к нему полным доверием и был откровенен с ним.
Ильинский часто говаривал ему, что почитает главным основанием законодательности — уложение, регламент, наказ, но убедился, что читать бумаги этих учреждений излишний труд. Они просвещают статского человека, открывают ему пути к правде, поощряют к подвигам чести, учат порядочно думать и рассуждать о случаях, но остаются лишь бумагами… Что касается работы законодательной комиссии, то Николай Степанович прямо выражался:
— Тут надлежит больше прибирать хитрые обиняки, коверкать чистые идеи ради громкой политики, учиться ябедничать, крючкотворством заменять логику, пронырством — мудрость, велеречием надутым, — простое природное чувство приравнивать к сильному, волочить нищего и, зажмурясь, смотреть на расхищение казённых кладовых. Доколе сие будет продолжаться, Александр Николаевич, в нынешнем законодательном лабиринте, а?
— А как ты сам думаешь?
— Думаю, что лопнет такая затея, как мыльный пузырь.
— Значит соответственный урок извлечь надо.
— Надо!
— Хорошо, Николай Степанович. С делом я ознакомлюсь не спеша и ежели что, заявлю своё особое мнение. Истина для меня всегда была высшим божеством.
Глава седьмая
ЗАВЕТ ИЗГНАННИКА
«Потомство за меня отомстит».
Огромным достоинством Радищева, которого не имели многие из его современников, было самозабвенное отношение к отчизне. Ей он отдавал свои ум и силы, он жил не для себя, с постоянными думами о народе, об его горькой доле. Неистовый, он даже в ночные часы, когда всё вокруг отдыхало и набирало силы, сидел за столом, заваленным стопками книг, журналов и газет.
Накануне у Радищева состоялся дружеский откровенный разговор с Воронцовым — продолжение всё одного и того же, давно начатого разговора о настоящем и будущем русского народа и государства Российского.
Александр Николаевич, горячась, убеждал:
— Начинать надо с трона, и освобождение крестьян свершится само по себе. Лестницу метут сверху, учит мудрость…
Воронцов настаивал на своём:
— С властью можно мириться, нужно лишь облегчить долю мужика, чтобы не было терзания человека человеком. Гнёт страшнее всего…
— Торговые люди говорят, — возражал Радищев, — рыба тухнет с головы. Корень бедствия народного в самовластье державном. Придёт народовластье, и простой люд вздохнёт облегчённой грудью, расправит плечи, распрямит спину…
Граф Воронцов отлично сознавал неизбежность новых преобразований, но ему, крупнейшему вотчиннику, было страшно от одной мысли, что управлять Россией будут мужики. А где же родовое дворянство — венец человеческого разума, носитель лучших традиций просвещения?
Письмо брата Семёна Романовича, писанное ещё в годы «напасти Бастилии» о «муниципалитете в Пензе или Димитрове», как дамоклов меч все эти годы висело над ним.
Воронцов не принимал и не мог принять самой идеи народовластья, чуждой его взглядам, а искал золотую середину, которая могла бы примирить никогда непримиримые и совершенно разные по духу убеждения его и Радищева.