Петербургский изгнанник. Книга третья - Страница 10
Воронцов, преодолев воспоминания о своём друге, продолжал:
— Павел вызывал меня ко двору. Но кому охота ставить ногу на вертящееся колесо? Благоразумнее в Андреевском, чем в столице…
Моисей Николаевич то наблюдал за выражением лица брата, то следил за Воронцовым, несколько удивлённый его откровенностью. Он понимал графа: тот говорил с удовольствием. Видно, наскучило ему жить одному в Андреевском, быть лишь с самим собою да с книгами, после деятельной и шумной жизни в столице, где он был постоянно окружён обществом и обременён государственными обязанностями.
Брат постарел больше, чем он предполагал. Глубокие морщины прорезали его лоб, пролегли на впалых щеках, но глаза попрежнему были внимательными и пытливыми. Во взгляде брата он улавливал что-то новое — неизбывную грусть и задумчивость.
Граф разоткровенничался с Радищевыми.
— Павел назвал себя первым русским дворянином, знатнейшим членом государства, а дворянство — своей подпорой. Хорошие слова! Он стал щедрее своей матери: Екатерины II раздавать казённых крестьян и деревни. Скажу, раздача земель помещикам сперва обрадовала многих, но когда увидели, что сегодня он давал деревни, а завтра ссылал в заточение, первое делал без заслуг, а второе — без вины, то цена милостям и щедротам его была сразу понята и всякому лестнее казалось быть забытым…
Граф передохнул, посмотрел на братьев и, почувствовав, что они слушают внимательно, продолжал:
— Он думал уменьшить раздачей деревень опасность народных смятений. А потомки Пугачёва напомнили о себе. У князей Голицыных и Апраксиных взбунтовались тысячи мужиков, и генерал-фельдмаршалу Репнину пришлось смирить их пушками…
Александр Николаевич вспомнил недавний рассказ караванного о разбойнике Иване Фадееве и разговор, услышанный им в кабаке. «Не только говорят, но и действуют», — подумал он, и радость за восставших крестьян наполнила его сердце.
— Тягостно слышать, — сказал он, — о горе народном. Пушками подавляют, а за что? Поток, заграждённый в стремлении своём, всегда сильнее становится…
— Расправа не смиряет, а озлобляет, — согласился Воронцов, — но послушайте меня. К пальбам из пушек понадобился закон о трёхдневной барщине. О-о! — Александр Романович поднял указательный палец. — В чём оказалась сила. Закон! Нужен закон. А кто вершит их теперь? Генерал-прокурор! Недаром земля слухом полнится: будто Павел ему сказал: «Ты да я, я да ты — одни будем дела делать». Так не может утверждать государь, называющий себя первым русским дворянином! Россия должна быть ограждена от произвола монарха. Вот о чём толкуют ныне московские дворяне меж собою, хотя и молчат в собраниях.
— Павел столько же щедр в дарах и милостях, сколько злобен во взысканиях и мщении, — сказал Моисей Николаевич.
— Совершенно верно. По сплетням и намуткам бабьим жестоко расправляется с теми, кто ещё вчера им был поднят!
Александр Николаевич был благодарен Воронцову за сказанное новое слово, помогающее понимать шире и глубже окружающую действительность, разбираться в происходящих событиях. Он не знал, что граф Воронцов, кроме справедливого осуждения Павловых порядков по своему убеждению, был ещё и лично зол на государя за его странный характер. Во всяком случае графу, как и многим, было ясно, что на троне сидит деспот, знающий, что приносимое им зло рано или поздно приведёт к мести, и трусливо ждёт её, часто прячась в Михайловском замке, выстроенном с этой целью.
Павел уже дважды предлагал Воронцову пост вице-канцлера, но граф отказывался, упорно живя в Андреевском. И государь дал понять, что недоволен им: он наложил запрещение на имущество брата Воронцова — Семёна Романовича, жившего в Англии.
— Дошло до курьёзов, — продолжал граф, — все генерал-губернаторы при Екатерине имели серебряные сервизы для их возвеличивания. Павел приказал востребовать сервизы ко двору и сперва велел из них сделать какие-то уборы для конной гвардии, потом новая мысль осенила его и то же серебро пошло на латы кавалергардам, которые до того были окованы, что в большие церемонии не могли уже двигаться. Когда и сие наскучит Павлу, он больше ничего не придумает, как всё серебро пустить в новую переделку…
— По городам рыскают фельдъегеря — рассыльщики Павла, — заметил Моисей Николаевич, — нагоняют страх на горожан…
— Павел не любил мать свою и, нанося теперь зло её памяти, заставляет жалеть о ней искренне…
Александр Николаевич вздрогнул: вот где таилась подлинная причина его помилования, как и других изгнанников, возвращённых из крепостей и ссылки под надзор в деревенские уединения!
— Чтобы возвысить Екатерину, надо было родиться Павлу. Он не щадит благородных. Ему потребны рабы, и он наслаждается раболепством вельмож, низводя сильных и возводя истуканов… Что царство ему, суды, истина, законы? Говорят, он встаёт чуть свет, сам разводит на караул, учит отрывисто бросать с руки на руку ружьё. Может ли государь размышлять при сём о пространстве царской должности, всеобъемлющей на такой широкой полосе света, как Россия? Коловратности Павлова царствования, я уверен, будут составлять горькую эпоху в летописях нашего государства…
Воронцов вновь изучающе посмотрел на Александра Николаевича, сидевшего в глубоком раздумье. Он отметил, что волосы его совсем поседели, а глаза, живые и большие, светились неугасшей энергией и умом. Воронцову показалось, что Радищев словно сузился в плечах за годы ссылки, будто высох от горя и поэтому стал выше чем раньше. Александр Романович подумал, что и в несчастье этот человек по-своему счастлив и непреклонно горд: ему не в чем упрекнуть себя — все силы свои, ум, вдохновение он отдавал однажды избранному делу, оставался и останется верен ему. Воронцов читал всё это в непотускневших и выразительных глазах Радищева и возлагал большие надежды на него. Он не смог бы сказать сейчас, даже объяснить самому себе, что это были за надежды, но он верил этому смелому человеку всегда, верит и сейчас в его звезду.
— Я, кажется, чрезмерно увлёкся, — вдруг сказал Воронцов, — но сие наболело и волнует дворянство. — А потом, отвечая на свои мысли о Радищеве, продолжал: — Великое дело и духа великого требует, чтобы попирать все предрассудки, — и мечтательно произнёс: — Горизонт наш ещё не очистился, чтобы воспарило на нём всяческое благо. Друзья, надобно возлюбить отечество превыше страстей, прилепляющихся к человеку, чтобы восторжествовали справедливость и твёрдые законы! Верю, сию благодать, ежели мы не захватим при жизни, то грядущие по нас поколения узрят.
Граф Воронцов встал и предложил братьям прогуляться по парку. Они охотно согласились.
Парк был чудесный. Сосны отливали позолотой под лучами, прорывающимися сквозь плотную крону, слезились смолой. Нежно шумели вершины, а внизу было совершенно тихо: слышалось, как падали, задевая ветки, прошлогодние шишки и, коснувшись дорожки, посыпанной белым песком, подпрыгивали и замирали.
Втроём они шли в один ряд по аллее парка и наслаждались его прохладой, запахами воздуха, густо пропитанного смолой. Разговаривали о предстоящей жизни Александра Николаевича в Немцово. Она волновала их всех. Граф давал советы, просил рассчитывать на его помощь и поддержку, писать ему обо всём откровенно, если позволит новая обстановка, а если нет, то поддерживать с ним письменную связь с оказиями, посылать с поручением своих надёжных людей.
Братья благодарили графа за отеческую заботу. Александр Романович, чуть сердясь, отвечал, что он поступает так из чувства долга и уважения ко всей семье Радищевых, с которой его связывает многолетняя дружба.
— А как же с отъездом-то? — обеспокоенно спросил Воронцов. — Задержитесь на денёк или намерены трогаться?
— Как ни больно расставаться, — ответил Александр Николаевич, — а нужно ехать. Поймите моё положение, Александр Романович, неприятностей не оберёшься…
— Да, да! — с огорчением произнёс граф. — Всюду павловы, то бишь аргусовы глаза стражи…
Они горько усмехнулись и стали возвращаться обратно.