Петербург - Страница 122
И вот с этим-то бессмысленным кипятком в голове Николай Аполлонович бежал по гулкому коридору, не обдернув наспех надетого сюртучка и являясь для взора грудогорбым каким-то хромцом, припадающим на правую ногу с болезненно ноющим подколенным суставом.
Мама
Он открыл дверь в гостиную.
Первое, что увидел он, было… было… Но что тут сказать: лицо матери он увидел из кресла и протянутых две руки: лицо постарело, а руки дрожали в кружеве золотых фонарей, только что зажженных – за окнами.
И услышал он голос:
– «Коленька: мой родной, мой любимый!»
Он не выдержал больше и устремился весь к ней:
– «Ты ли, мой мальчик…»
Нет, не выдержал больше: опустившись пред ней на колени, цепкими стан ее охватил он руками; он лицом прижался к коленям, судорожными разразился рыданьями – рыданьями неизвестно о чем: безотчетно, бесстыдно, безудержно заходили широкие плечи (вспомним же: Николай Аполлонович не испытывал ласки за эти последние три года).
– «Мама, мама…»
Она плакала тоже.
Аполлон Аполлонович там стоял, в полусумерках ниши; и потрогивал пальцем он куколку из фарфора – китайца: китаец качал головой; Аполлон Аполлонович вышел там из полусумерок ниши; и тихонько покрякивал он; мелкими придвигался шажками к той плачущей паре; и неожиданно загудел он над креслом.
– «Успокойтесь, друзья мои!»
Он, признаться, не мог ожидать этих чувств от холодного, скрытного сына, – на лице которого эти два с половиною года он видел одни лишь ужимочки; рот, разорванный до ушей, и опущенный взор; и потом, повернувшись, озабоченно побежал Аполлон Аполлонович вон из комнаты – за каким-то предметом.
– «Мама… Мама…»
Страх, унижения всех этих суток, пропажа сардинницы, наконец, чувство полной ничтожности, все это, крутясь, развивалось мгновенными мыслями; утопало во влаге свидания:
– «Любимый, мой мальчик».
____________________
Ледяное прикосновение пальцев к руке привело его в чувство:
– «Вот тебе, Коленька: отпей глоточек воды».
И когда он поднял с колен свой заплаканный лик, он увидел какие-то ребенкины взоры шестидесятивосьмилетнего старика: маленький Аполлон Аполлонович тут стоял в пиджачке со стаканом воды; его пальцы плясали; Николая Аполлоновича он скорее пытался трепать, чем трепал, – по спине, по плечу, по щекам; вдруг погладил рукой белольняные волосы. Анна Петровна смеялась; совершенно некстати рукой оправляла свой ворот; опьяненные от счастья глаза переводила она: с Николеньки – на Аполлона Аполлоновича; и обратно: с него на Николеньку.
Николай Аполлонович медленно приподнялся с колен:
– «Извините, мамаша: я так себе…»
– «Это, это – от неожиданности…»
– «Я – сейчас… Ничего… Спасибо, папа…»
И отпил воды.
– «Вот».
На перламутровый столик Аполлон Аполлонович поставил стакан; и вдруг – старчески рассмеялся чему-то, как смеются мальчишки проказам веселого дяди, локоточками толкая друг друга; два старинных, родимых лица!
– «Так-с…»
– «Так-с…»
– «Так-с…»
Аполлон Аполлонович там стоял у трюмо, которое увенчивал крылышком золотощекий амурчик: под амурчиком лавры и розаны прободали тяжелые пламена факелов.
Но молнией прорезала память: сардинница!… Как же так? Что же это такое? И порыв переломался в нем снова.
– «Я сейчас… Я приду…»
– «Что с тобою, мой милый?»
– «Ничего-с… Оставьте его, Анна Петровна… Я советую тебе, Коленька, побыть с собою самим… пять минут… Да, знаешь ли… И потом – приходи…»
И чуть-чуть симулируя только что с ним бывший порыв, Николай Аполлонович пошатнулся, театрально как-то опять лицо уронил в свои пальцы: шапка льняных волос промертвенела так странно там, в полусумерках комнаты.
Он, шатался, вышел.
Удивленно отец поглядел на счастливую мать.
____________________
– «Собственно говоря, я его не узнал… Эти, эти… Эти, так сказать, чувства», – Аполлон Аполлонович перебежал от зеркала к подоконнику… – «Эти, эти… порывы», – и потрепал себе бачки.
– «Показывают», – повернулся он круто и приподнял носки, мгновение балансируя на каблучках и потом припадая всем телом на упавшие к полу носки -
– «Показывают», – заложил руки за спину (под пиджачок) и вращал за спиною рукою (отчего пиджачок завилял); и казалось – Аполлон Аполлонович бегает по гостиной с виляющим хвостиком:
– «Показывают в нем естественность чувства и, так сказать», – тут пожал он плечами, – «хорошие свойства натуры»…
– «Не ожидал-с я никак…»
Лежащая на столике табакерка поразила внимание именитого мужа; и желая придать ее положению на столе более симметрический вид относительно стоящего здесь подносика, Аполлон Аполлонович быстро-быстро вдруг подошел к тому столику и схватил… с подносика визитную карточку, которую для чего-то он завертел между пальцев; рассеянность его проистекла оттого, что в сей миг посетила его глубокая дума, развертываясь в убегающий лабиринт посторонних каких-то открытий. Но Анна Петровна, сидевшая в кресле с блаженным растерянным видом, убежденно заметила:
– «Я всегда говорила…»
– «Да-с, знаешь ли…»
Аполлон Аполлонович встал на цыпочки с приподнятым хвостиком пиджака; и – побежал от столика к зеркалу:
– «Те-ли…»
Аполлон Аполлонович побежал от зеркала в угол:
– «Коленька меня удивил: и признаться – это его поведение меня успокоило» – он сморщил лоб – «относительно… относительно», – вынул руку из-за спины (край пиджачка опустился), рукою пробарабанил по столику:
– «Мда!…»
Круто себя перебил:
– «Ничего-с».
И задумался: поглядел на Анну Петровну; встретился с ее взглядом; они улыбнулись друг другу.
И гремела рулада
Николай Аполлонович вошел в свою комнату; уставился на упавшую арабскую табуретку: прослеживал инкрустацию из слоновой кости и перламутра. Медленно подошел он к окну: там бежала река; и качалась ладья; и плескалась струя; из гостиной, откуда-то издали, неожиданно беги рулад огласили молчание комнаты; так она играла и прежде: и под эти-то звуки, бывало, засыпал он над книгами.
Николай Аполлонович стал над грудой предметов, соображая мучительно:
– «Где же это такое… Как же это такое… Куда же я в самом деле?»
И – не мог он припомнить.
Тени, тени и тени: зеленели кресла из теней; выдавался из теней там бюст: разумеется, Канта.
Тут заметил он на столе лист, свернутый вчетверо: посетители, не заставши хозяина дома, на столе оставляют вчетверо свернутые листы; машинально взял он бумажку; машинально увидел он почерк – знакомый, лихутинский. Да – ведь вот: он совсем позабыл, что в его отсутствие, утром, побывал здесь Лихутин: копался и шарил (сам же он об этом рассказывал при неприятном свидании)…
Да, да, да: обшаривал комнату.
Вздох облегчения вырвался из груди Николая Аполлоновича. Все объяснялось мгновенно: Лихутин! Ну – конечно, конечно; непременно здесь шарил; искал и нашел; и, нашедши, унес; увидел незапертый стол; и в стол заглянул; сардинница поразила его и весом, и видом, и часовым механизмом; сардинницу и унес подпоручик. Сомнения не было.
С облегчением опустился он в кресло; в это время снова молчание огласили беги рулад; так бывало и прежде: оттуда бежали рулады; и тому назад – девять лет; и тому назад – десять лет: игрывала Шопена (не Шумана) Анна Петровна. И ему показалось теперь, что событий и не было, раз все объяснялось так просто: сардинницу унес подпоручик Лихутин (кто же более, если не допустить, но… – зачем допускать!); Александр Иванович постарается о всем прочем (в эти часы, мы напомним, как раз объяснялся на дачке Александр Иванович Дудкин с покойным Липпанченко); да, событий – и не было.
Петербург там за окнами преследовал мозговою игрой и плаксивым простором; там бросались натиски мокрого холодного ветра; протуманились гнезда огромные бриллиантов – под мостом. Никого – ничего.