Песнь Бернадетте - Страница 111
Кроваво-красный череп энергично кивает.
Выходя из палаты, Дозу шепчет на ухо друзьям:
— Вчера она пыталась покончить с собой…
— А это правда, что такое лицо когда-то излечилось и вообще может излечиться? — с трудом произносит Лафит.
— Чистая правда, — отвечает доктор. — И в бюро вы можете посмотреть фотоснимки. Последняя больная, излечившаяся от волчанки, сначала и не заметила, что у нее вдруг появились нормальный нос и рот.
В одной из боковых комнат низенькая женщина неподвижно стоит в углу лицом к стене. Так она стоит целый день, словно нашаливший ребенок, которого в наказание поставили в угол и теперь он на всех дуется.
— Мадам, я врач и пришел навестить вас, — обращается к ней Дозу. Женщина медленно оборачивается. Ее лицо еще меньше похоже на нормальное человеческое лицо, чем тот изъеденный волчанкой кроваво-красный череп. Вместо лица у нее сплошная темно-коричневая опухоль, из которой наружу выступают лишь губы, похожие скорее на огромные темно-лиловые наросты вроде разлапистых грибов на стволе дерева. Эта чудовищная голова Медузы начинает говорить, и говорит с жаром, но слышится только глухое бормотанье, словно из-за плотно обитой двери. Но Дозу понимает, что она хочет сказать, и вежливо кивает в ответ.
— Ваше желание будет исполнено, мадам. После полуночи вас переведут в ванны, где вы будете совсем одна и никто вас не увидит…
Гиацинт де Лафит медленно спускается по лестнице, прижимая сжатую в кулак руку к груди. Мысли путаются у него в голове. И страшные вопросы сверлят мозг: неужели это природа — чистая, бескорыстная, бездуховная и бесчувственная богиня — не только уничтожает свои творения в процессе беспрерывного обновления, но с тем же безразличием приговаривает их к гниению заживо? Для нее яркая раскраска на крыльях бразильской бабочки и столь же яркие краски на заживо разлагающемся лице, пораженном волчанкой, — одно и то же. Она не делает различия между красотой и уродством — этими ориентирами человека, самого жалкого из ее творений. А может, это варварский Бог Земли, вроде Шиутекутли у ацтеков, извлекает из таких ужасных лиц и измученных тел извращенное наслаждение жертвой? Или же эти немыслимые болезни насылает на людей Бог еврейской Библии и христианской церкви, который терпит эти немыслимые болезни как недоступный нашему разуму силлогизм между первородным грехом одушевленной материи, ставшей человеком, и его спасением на Небе?
Выбравшись наконец на свежий воздух, доктор говорит Лафиту:
— Вот вы и увидели, друг мой, как глубоко проникает ад в нашу жизнь…
— Да, месье, — подхватывает Эстрад. — И Лурд на нашей планете — та точка, где ад пересекается с раем.
Друзья двигаются дальше. Доктор берет Лафита под руку.
— Вы увидели лишь крошечный сколок страданий, которыми полон мир, их больше, чем полагают люди. И все они выплескиваются сюда непрерывным потоком. Завтра прибудут еще пять составов с больными. Причем едут к нам не только наивно верующие люди, ищущие в Лурде исцеления, и даже не только католики, но также и протестанты, и евреи. Все они — отчаявшиеся люди, не видящие другого выхода…
— И от отчаяния излечиваются чаще, чем от болезни, — тихо добавляет Эстрад.
Доктор Дозу останавливается и обводит взглядом панораму города.
— Могли ли мы двадцать лет назад, сидя в кафе у Дюрана и дискутируя о литературе и науке, представить себе все это? Могли ли вообразить, что возникнет этот новый Лурд, словно по мановению волшебной палочки? И все лишь потому, что нищая девочка с грязной улочки Птит-Фоссе увидела в гроте Массабьель прекраснейшую Даму и стала за нее бороться. Если у нас здесь и существуют чудеса, то Бернадетта Субиру — самое большое из них. Что вы на это скажете, писатель?
Но Гиацинт де Лафит, мастер возвышенного слова, не произносит ни звука.
Глава сорок седьмая
ВНЕЗАПНОЕ ОЗАРЕНИЕ
Уже в три часа утра бранкардье вкатили тележки с больными на широкую площадку перед базиликой, возвышающейся на скале Массабьель, словно корабль с высокой мачтой на вздыбленной волне. Сотни таких тележек, большей частью защищенных от солнца тентами, выстраиваются широкой дугой, образуя первый ряд хора, сопровождающего зрелище. А зрелище это во всех отношениях необычайное, если учесть, что кто-то из этого хора может стать объектом чуда, если с его лица, изъеденного волчанкой, вдруг отпадет годами нараставшая корка, словно слой старой штукатурки, и из-под нее выглянет новая, здоровая кожа… И зрелище это — вовсе не театр, не слух и не пустая болтовня, а подлинная реальность, в которой каждый из присутствующих может удостовериться сам. Зрелище это производит такое сильное впечатление и наносит такой сокрушительный удар по умственной природе человека, что словами невозможно заставить кого-либо во все это поверить: даже очевидцы событий со временем начинают сомневаться в достоверности собственных воспоминаний.
Сразу за рядом тележек с парализованными и испытывающими нестерпимые боли становятся хромые и слепые, сумевшие самостоятельно добраться до места. А за ними уже толпятся десятки тысяч паломников и просто любопытных, ожидающих увидеть потрясающее чудо, какое на нашей населенной смертными земле может произойти только здесь. Сердца одних исполнены жгучего желания, сердца других — жгучего любопытства. В самой гуще толпы стоят Дозу, Лафит и Эстрад. Врач решил дать поэту возможность прочувствовать этот великий час там, где бьется сердце народа. Со знанием дела он выбрал для них троих место, откуда площадка перед храмом видна как на ладони.
— Сегодня — великий день, — заявляет Эстрад. — Вам повезло, дорогой Лафит: монсеньер Пишено, епископ Тарбский, прибыл сюда, чтобы лично возглавить торжественную процессию.
— А обычно это делает декан Перамаль? — интересуется Лафит.
Доктор изумленно глядит на него:
— Разве вы не знаете, что Перамаля, можно сказать, оттерли в сторону? Старик по-прежнему вспыльчив, несмотря на возраст. Он терпеть не может орденское духовенство. Те отвечают ему взаимностью. В свое время от него отвернулся даже монсеньер Лоранс, его могущественный покровитель. Так что теперь здесь заправляют священники Грота. И главный среди них — отец Санпе, бывший капеллан и доверенное лицо декана.
Лафит не испытывает большого интереса к этим интригам в среде клириков. Ему гораздо интереснее узнать, в чем значение этих процессий.
— Епископ благословляет Святыми Дарами каждого больного в отдельности, — просвещает его Эстрад. — И большинство исцелений происходит после этого благословения.
— А разве не благодаря целительной воде источника? — допытывается Лафит.
— Благодаря и тому, и другому, — вмешивается Дозу. — Но меня лично особенно потрясают те исцеления, которым не сопутствует публичность. К примеру, несколько дней назад внезапно выздоровела молодая женщина с безнадежно негнущимся коленным суставом. А ведь она просто сидела на скамье в парке и глядела на реку. Причем перед этим не молилась и не пила воду из источника. Вот это было настоящее чудо…
Тени начинают удлиняться, день клонится к вечеру, а толпа все растет и растет. Нарастает и витающее над ней возбуждение. Дозу и Эстрад, давние свидетели явлений в Гроте, утверждают, что точь-в-точь такое же возбуждение охватило толпы, собравшиеся в Массабьеле в тот знаменитый четверг, когда все ожидали «чуда розы». Люди беспокойно снуют с одного места на другое. Словно океанские волны рокочут, накатывая со стороны бретонского креста в дальнем конце парка на пологий подъем к базилике. И разбиваются о мертвую, погруженную в себя тишину в рядах тяжелобольных, недвижно сидящих в своих тележках. Так молчать могут только эти несчастные, под тяжестью судьбы и долгого ожидания уронившие голову на грудь или плечо.
Лафит присматривается к людям, к которым его прижало в толпе. Тут не только простой народ Южной Франции, каким его все знают: изможденные старухи в черных платьях из дешевой ткани и вязаных нитяных перчатках без пальцев на натруженных руках, мужчины в воскресных костюмах, плохо выбритые и глядящие в одну точку перед собой задумчивыми голубыми глазами. Хотя эти люди и составляют значительную часть толпы, но все же они и тут не в большинстве. Бросается в глаза, как много здесь хорошо одетой публики. Вот, например, рядом с Лафитом стоит господин средних лет — вероятно, ученый. Кустистые брови, пышные холеные усы, золотое пенсне на черном шнурке. Эта одухотворенная личность до недавнего времени без сомнения отвечала на вопрос всех вопросов честно: «Ignorabimus!» — «Мы не знаем и никогда не узнаем!» Точно так же, как и Гиацинт де Лафит, который, по его собственному признанию, считает материалистический атеизм всего лишь религией, к тому же худшей из всех. А теперь пышноусый господин нервно переступает с ноги на ногу, чуть ли не десять раз снимает пенсне, протирает его и вновь надевает. Тяжело вздыхает. Вытирает пот со лба. Явно ждет чего-то и не знает, желать этого или страшиться. То же самое смутное чувство гложет и сердце литератора.