Первый человек в Риме - Страница 53
– Ты голодала из-за Луция Корнелия Суллы. Это правда? – спросил отец.
Она не ответила.
– Юлилла, ты должна ответить на вопрос. Ты не получишь прощения, если будешь молчать. Причина всего этого – Луций Корнелий?
– Да, – прошептала она.
Голос Цезаря оставался сильным, решительным, ровным, но именно поэтому слова все глубже вонзались в Юлиллу. Обычно так он разговаривал с рабом, который сильно провинился перед ним. Никогда – со своей дочерью. До сегодняшнего дня.
– Ты хоть понимаешь, сколько боли, беспокойства ты доставила своей семье за последний год? Как все мы устали от всего этого? Ты была центром, вокруг которого мы вращались. Не только я, но и твоя мать, твои братья и твоя сестра, наши преданные, достойные восхищения слуги, наши друзья, наши соседи! Ты нас чуть с ума не свела. И чего ради? Ты можешь сказать, чего ради?
– Нет, – чуть слышно прошептала она.
– Ерунда! Конечно, ты знаешь! Ты играла с нами, Юлилла. Жестокая, эгоистичная игра, которую ты вела с терпением и умом, достойными лучшего применения. Ты влюбилась – в шестнадцать лет! – в человека, тебе не подходящего, – и ты знала это! В человека, которого я никогда бы не одобрил. В человека, который понимал это и поэтому не поощрял тебя. Но ты продолжала свой обман с таким коварством, так ловко манипулируя нами и эксплуатируя нас! У меня нет слов, Юлилла, – ровным голосом заключил Цезарь.
Дочь вздрогнула.
Жена вздрогнула.
– Кажется, я должен освежить твою память, дочь. Ты знаешь, кто я?
Юлилла молчала, опустив голову.
– Посмотри на меня!
Она подняла голову. Ввалившиеся глаза устремились на Цезаря, полные дикого ужаса.
– Нет, вижу, что ты не знаешь, кто я, – сказал Цезарь, словно вел спокойную беседу. – Поэтому, дочь моя, мне следует сообщить тебе. Я – pater familias, абсолютный глава этого семейства. Слово мое – закон. Действия мои не оспариваются. Что бы я ни сделал, что бы ни сказал в пределах этой семьи – это мое право. Никакой закон Сената и народа Рима не стоит между мной и моей абсолютной властью над моими домашними. Если моя жена изменит мне, Юлилла, я могу убить ее своими руками, а могу приказать, чтобы это сделали другие. Если мой сын будет уличен в порочности или в какой-либо иной социальной пакости, я также имею право умертвить его. Если моя дочь нецеломудренна, Юлилла, я могу убить ее. Если любой член моей семьи преступает границы того, что я считаю приличным поведением, я могу убить его. Ты хорошо меня понимаешь, Юлилла?
Она не отрывала глаз от его лица.
– Да, – произнесла она.
– Мне горько и стыдно говорить тебе, дочь, что ты переступила границы того, что я считаю приличным. Ты сделала свою семью и слуг этого дома – и даже его pater familias! – своими жертвами. Своими марионетками. Своими игрушками. И ради чего? Ради потакания своим прихотям, ради личного удовлетворения, ради самого омерзительного из мотивов – ради себя одной.
– Но я люблю его, папа! – воскликнула она.
Цезарь пришел в бешенство.
– Любишь! Да что ты знаешь об этом бесподобном чувстве, Юлилла? Как ты можешь пачкать слово «любовь» той примитивной имитацией, которую ты испытываешь? Разве это любовь – превратить в сплошное страдание жизнь своего возлюбленного? Разве это любовь – принуждать любимого к тому, чего он не хочет, чего сам не просил? Разве все это означает любить, Юлилла?
– Наверное, нет, – прошептала она и добавила: – Но я думала, что это и есть любовь.
Взгляды ее родителей встретились над ее головой. В них была боль и горечь: они наконец поняли ограниченность Юлиллы и призрачность собственных иллюзий.
– Поверь мне, Юлилла, твои чувства заставили тебя поступать жалко, постыдно. Это не было любовью, – сказал Цезарь и встал. – Больше не будет никакого молока, никаких яиц, никакого меду. Ты будешь есть то, что ест твоя семья. Или не будешь есть вовсе. Мне безразлично. Как твой отец и как pater familias, я с самого твоего рождения относился к тебе с уважением, был добр, внимателен, терпелив. А ты даже не подумала ответить мне тем же. Я не отрекусь от тебя. Я не убью тебя и не прикажу убить. Но с этого момента, что бы ты ни сделала со своей жизнью, – это твое личное дело. Ты причинила зло мне и моим близким, Юлилла. Может быть, еще более непростительно то, что ты причинила зло человеку, который ничего тебе не должен. Потом, когда на тебя не так страшно будет смотреть, я потребую, чтобы ты извинилась перед Луцием Корнелием Суллой. Я не требую, чтобы ты извинилась перед всеми нами, ибо ты потеряла нашу любовь и уважение, а это обесценивает всякие извинения.
И он вышел из комнаты.
Лицо Юлиллы сморщилось. Она инстинктивно повернулась к матери и попыталась прильнуть к ней. Но Марсия отшатнулась, словно на дочери было отравленное платье.
– Отвратительно! – прошипела она. – И все это ради человека, недостойного лизать землю, по которой ходит Цезарь!
– О мама!
– Что – «о мама»? Ты хотела быть взрослой, Юлилла. Ты хотела быть женщиной, которой уже пора выходить замуж. Живи теперь с этим желанием.
И Марсия тоже вышла из комнаты.
Несколько дней спустя Гай Юлий Цезарь написал письмо своему зятю:
Итак, с нашим злополучным семейственным делом наконец покончено. Хотелось бы мне сказать, что Юлилла получила хороший урок, но я очень сомневаюсь. Пройдут годы, и ты, Гай Марий, тоже испытаешь все эти пытки и столкнешься с дилеммами отцовства. Если бы я мог утешить тебя, сказав, что ты учтешь мои ошибки!.. Но тебе это не удастся. Все дети разные, и их родители не похожи друг на друга. Где мы ошиблись с Юлиллой? Честно сказать, я не знаю. Я даже не знаю, ошибались ли мы вообще. Может быть, порок ее врожденный? Мне очень больно, и бедной Марсии тоже. Она отвергает все попытки Юлиллы вновь подружиться с нею. Ребенок ужасно страдает. Я спрашиваю себя: следует ли нам сейчас сохранять расстояние между нами? И я решил, что следует. Любить-то мы ее любили, а вот к дисциплине не приучали. Чтобы из нее вышло что-то хорошее, она должна пострадать.
Справедливость заставила меня разыскать нашего соседа Луция Корнелия Суллу и принести пока общее наше извинение, а потом, когда Юлилла будет выглядеть получше, она лично извинится перед ним. Хотя он не хотел этого, я настоял, чтобы он вернул все письма Юлиллы. Я заставил Юлиллу сжечь их, но только после того, как она прочла каждое письмо мне и матери. Как ужасно быть жестоким со своей собственной кровью и плотью! Но я очень боюсь, что только самый язвящий урок может запасть в эгоистичное сердечко Юлиллы.
Довольно о Юлилле и ее махинациях. Есть более важные вещи. Я могу оказаться первым, кто сообщит эти новости в Африканскую провинцию, поскольку мне твердо обещали, что это письмо завтра утром будет отправлено быстрой почтой из Путеол. Марк Юний Силан был наголову разгромлен германцами. Убиты более тридцати тысяч человек, остальные настолько деморализованы и дезорганизованы, что разбрелись во все стороны. Силана это не слишком беспокоит. Точнее было бы сказать, что собственная жизнь ему значительно дороже жизни его солдат. Он сам принес новость в Рим, но в такой сглаженной версии, что избежал общественного негодования. Когда же известно стало решительно все, до конца, шок оказался уже не таким сильным. Конечно, его цель – избежать обвинения в измене. Думаю, он преуспеет в этом. Если бы Комиссии Мамилия поручили судить его, обвинение было бы возможно. Но суд в присутствии всего центуриата, со всеми этими устаревшими правилами и окостеневшими положениями, при таком количестве присяжных? Не стоит даже начинать – так чувствуют многие из нас.
Я слышу твой вопрос: «А как же германцы? Они что, все продолжают двигаться к побережью Внутреннего моря? Жители Массилии в панике собирают вещи?» Нет. Ты не поверишь! Уничтожив армию Силана, они быстро развернулись и устремились на север. Как можно иметь дело с таким загадочным, таким непредсказуемым врагом? Я скажу тебе, Гай Марий: нам страшно. Ибо они вернутся. Рано или поздно, но вернутся. А у нас даже нет стоящего командующего, чтобы противостоять им. Все вроде Марка Юния Силана. Как повелось в наши дни, больше всего погибло италийских союзников, хотя и римских солдат пало много. А Сенат вынужден разбираться с настоящим потоком жалоб от марсиев, самнитов и целого ряда других италийских народов.
Чтобы закончить на более оптимистичной ноте, скажу, что сейчас у нас идет шумная борьба с нашим уважаемым цензором Марком Эмилием Скавром. Другой цензор, Марк Ливий Друз, скоропостижно скончался три недели назад, что автоматически привело к окончанию срока полномочий Скавра. Сразу же после похорон Сенат вызвал Скавра и предложил ему сложить с себя полномочия цензора, чтобы срок полномочий можно было официально закрыть согласно принятой церемонии. Но Скавр решительно отказался. (Отсюда – весь шум.)
«Я был выбран цензором не просто так! Как раз сейчас я занимаюсь заключением подрядов на выполнение моих строительных программ. Я не могу прекратить работу на данном этапе», – заявил он.
«Марк Эмилий, Марк Эмилий, не тебе это решать! – сказал Метелл Далматик, Великий Понтифик. – Закон гласит, что, когда один из цензоров умирает во время пребывания в этой должности, срок полномочий заканчивается и другой цензор должен немедленно выйти в отставку».
«А мне наплевать, что гласит закон! – ответил Скавр. – Я не могу снять с себя полномочия немедленно – и не буду этого делать».
Они просили, умоляли, кричали, спорили – все напрасно. Скавр вознамерился создать прецедент ротации с остающимся цензором. Они пытались уговорить его, и продолжалось это до тех пор, пока Скавр не потерял терпения.
«Да насрать мне на вас всех!» – крикнул он и вышел, схватив свои подряды и планы.
Великий Понтифик еще раз созвал Сенат и заставил его принять официальное постановление, призывающее Скавра к немедленной отставке. Несколько сенаторов пошли на Марсово поле и там нашли Скавра сидящим на подиуме храма Юпитера Статора. Это здание он выбрал для своей конторы, потому что оно находится рядом с портиком Метеллов, где снимают помещение большинство строителей-подрядчиков.
Теперь, как ты знаешь, я не сторонник Скавра. Он ловок, как Улисс, и отъявленный лгун, как Парис. Но как бы я хотел, чтобы ты поглядел, какой фарш он из них сделал! И кто! Безобразный, лысый, худущий недоросток – Скавр! Марсия говорит, что во всем виноваты его красивые зеленые глаза, еще более красивая речь и его неподражаемое чувство юмора. Да, я признаю его своеобразное чувство юмора, но что-то не могу разглядеть красот его зрительного и голосового аппарата. Марсия называет меня «типичным мужиком», хотя я не понимаю, что она хочет этим сказать. Женщины прибегают к таким репликам, когда все прочие аргументы начинают хромать. Но ведь должна же быть какая-то скрытая логика его успеха? И – кто знает? – может быть, Марсия и имеет право так говорить.
Так вот, на фоне величественного мраморного храма и великолепных конных статуй военачальников Александра Великого, которые Метелл Македонский выкрал из Пеллы, сидит он, этот напыщенный коротышка. Сидит этаким победителем. Невероятно, но факт: лысый римский карлик затмевает коней, изваянных Лисиппом. Клянусь, каждый раз, когда я вижу Александровых военачальников на этих конях, мне так и кажется, что вот сейчас они сойдут со своих постаментов и умчатся прочь.
Но – к делу! Когда Скавр увидел делегацию, он отстранил подрядчиков и уселся, прямой, как копье, в свое курульное кресло – тога спадает изящными складками, одна нога выставлена вперед в классической позе.
«Ну?» – вопросил он, обращаясь к Великому Понтифику, которого определили спикером делегации.
«Марк Эмилий, Сенат принял официальное постановление, предписывающее тебе незамедлительно снять с себя полномочия цензора», – произнес этот несчастный.
«Я не сделаю этого», – сказал Скавр.
«Ты должен!» – проблеял Далматик.
«Ничего я не должен! – заявил Скавр и отвернулся, знаком подозвав подрядчиков. – Итак, о чем я говорил, когда нас так грубо прервали?» – спросил он.
Понтифик попытался снова:
«Марк Эмилий, пожалуйста!»
Но все, чего он добился, это: «Насрать мне на вас! Насрать, насрать!»
Сенат передал эту проблему плебейскому собранию, тем самым переложив на простой народ ответственность за то, что его не касалось. Цензоров, как известно, избирают центуриатные комиции, а не трибутные. Однако плебеи созвали собрание, на котором обсудили позицию Скавра, и передали трибутным комициям, что те за последний год своего срока полномочий должны выполнить последнее поручение: тем или иным способом добиться отставки Марка Эмилия Скавра.
Итак, вчера, в девятый день декабря, все десять народных трибунов во главе с Гаем Мамилием Лиметаном направились к храму Юпитера Статора.
«Я уполномочен народом Рима, Марк Эмилий, сместить тебя с должности цензора», – сказал Мамилий.
«Так как народ не выбирал меня, Гай Мамилий, народ не может меня сместить», – ответил Скавр. Его безволосый череп сиял на солнце, как отполированное старое зимнее яблоко.
«Тем не менее, Марк Эмилий, народ – суверен, и народ говорит, что ты должен уйти», – сказал Мамилий.
«Я не уйду», – повторил Скавр.
«В таком случае, Марк Эмилий, я уполномочен народом арестовать тебя и держать в тюрьме до тех пор, пока ты официально не подашь в отставку».
«Только дотронься до меня, Гай Мамилий, и ты запоешь детским сопрано!» – сказал Скавр.
При этих словах Мамилий повернулся к толпе, естественно собравшейся поглазеть на спектакль, и крикнул:
«Люди Рима, призываю вас в свидетели! Я накладываю вето на дальнейшую деятельность Марка Эмилия Скавра как цензора!»
Таким образом делу был положен конец. Скавр свернул подряды и отдал все своим клеркам. Потом велел слуге сложить кресло из слоновой кости, встал и принялся отвешивать поклоны на все стороны под аплодисменты толпы, которая обожает наблюдать столкновения между администраторами и всем сердцем любит Скавра за смелость и дерзость. Затем он величественно спустился со ступеней храма, проходя мимо Александровых полководцев, похлопал чалого коня Пердикки, взял Мамилия под руку – и покинул поле битвы, увенчанный лаврами победителя.