Пересечения - Страница 45
— Люди там, понимаешь… Мороз за пятьдесят.
— Ладно, ладно, что я — не русский. Попробую объяснить диспетчеру.
Болдов теперь стоял в стороне и глядел, как Олег раскручивает обнаженной рукой провод, на конце которого привязаны для верности две струбцины. Вот они взмыли вверх и потащили за собой жгутик, поднимаясь все выше, пока не оказались над обнаженным, сбросившим изморозь, черным проводом фазы ЛЭП.
И снова огонь сверкнул раскаленным копьем, впиваясь в струбцины, но те продолжали падать, и дуга стала укорачиваться, утолщаясь, раздуваясь, превращаясь в сферу, в огненный клубок плазмы, который с оглушительным треском рассыпался в прах. Когда глаза привыкли к сумраку, стали видны струбцины, качающиеся на фазе, натянутый медный провод закоротки, прикрученный к вбитому в землю стержню.
— Молоток! — сказал Болдов Орехову.
— Как учили, — скромно сказал Олег, пряча руку в меховую рукавицу, — диверсанты мы.
Они поднялись на гусеницу вездехода, открыли дверку и друг за другом нырнули в чрево машины.
— Молодец Олег!
— Во дал, барбос!
— Так бы на соревнованиях!
— Когда следователь станет допрашивать, кто бросил на линию струбцины, можете мою славу взять себе, — огрызнулся Орехов, протягивая ладони к пламени, с шумом рвущемуся из раструба паяльной лампы.
В салоне вездехода воняло бензином. Леха Шабалин сидел, закрыв лицо ладонями. Слабый пар струился сквозь бледные худые пальцы связиста.
— Леша, тебе плохо? — посочувствовал Болдов.
Шабалин отнял руки, и стали видны побуревшие щеки, синие губы. Глаза провалились, глядели затравленно.
— Что с тобой, Алексей?
— Не знаю. Дышать нечем.
Болдов выпрямился, поднял руки над головой и, раскрутив задвижки на потолочном люке, приоткрыл его. В салон рванулся морозный туман.
— Что задохнуться, что замерзнуть — разница невелика, — сказал Жора Сукманюк.
— Это тебе, — возразил Орлов. — А мне совсем не безразлично. И вот Лехе не одинаково, И даже Охламону. Правда, Хиля?
Пес жалобно заскулил, видимо, и ему не хватало воздуха.
— Вот, слышишь, даже Хиле не одинаково, так что за всех не расписывайся.
— Я не расписываюсь, ясно? Почему мы не пытаемся подключиться к линии и выйти на связь? Леха заболел, так любой другой может попытаться. Что мы сидим, чего ожидаем? Если вы боитесь — давайте я подключусь. Мне все равно, сгореть сразу или замерзнуть постепенно. Сгореть даже лучше.
Болдов ждал, кто из ребят даст ему отпор. Отозвался Пшеничный:
— Если ты сгоришь, Болдову дадут пять лет. С его язвой это — сыграть в ящик. Гарика снимут с главного. Да и нас тягать станут, почему тебя не удержали.
— Да никто не станет ни судить, ни допрашивать, — Жора злился на окружающих. — Я уже не чувствую ступни. Еще часа три-четыре, и мы все уснем здесь.
— Паникер ты, Жора, — сказал Орехов, — бздун. Шкура тебе твоя кажется самой лучшей в мире. Если сейчас Болдов разрешит тебе подключаться к линии, ты же откажешься. Даже если тебе условие поставить: бросай или оставим здесь. Ты не бросишь, трепло.
Болдов опустил люк, сел в кресло. Посидел и снова поднялся, повернулся к салону лицом.
— Давайте я попробую подключиться к линии. За меня отвечать никто не будет.
Возразили сразу трое — Федор Иванович, Орехов и Пшеничный.
— Не надо!
— Нет!
— Ни в коем случае!
Болдов глянул искоса на Жору и сказал;
— Есть же один шанс из тысячи, что линию не включат. Может, повезет мне и всем нам.
— Фаталист! — фыркнул Орехов. — Кому нужна эта игра со смертью? Жоре? Вернемся домой, пусть без свидетелей порепетирует.
— Вернемся, вернемся! — Жора посинел от возмущения. — Можно подумать, что я не понимаю. Всем жить хочется.
— Но больше всех — тебе, — сказал Лобачев.
Помолчали. Шумела паяльная лампа.
— Нас с Охламоном в квартиру теперь не впустят, — сказал Царапин, поглаживая пса за ухом. — То мы воняли блохами, рыбой, потом, а теперь еще и бензином этилированным.
— Приходи ко мне, — предложил Пшеничный. — Знаешь какие пирожки у нас дома!
— Пирожки у всех вкусные, — сказал грустно Лобачев. — Если бы пирожками можно было вездеход покормить, чтобы он ехал!
— Ну правильно, — сказал Максим. — А нас напоить соляркой, чтобы мы своим ходом помчались в сторону Знаменитова.
Орлов представил домики-балки за речкой, свое крылечко, окно. Неужели все сорвалось и опять начинай сначала? Острая тоска сдавила ему грудь, пронзила его безысходностью. Большие, печальные не по-детски глаза дочери глянули в душу, словно спрашивали: «Как же теперь, папка?» «А что, — впервые всерьез подумал Максим, — если мы тут и вправду загнемся? Что будет с Анютой? В детдом заберут, не пропадет. Выжил же я, военной поры сирота, выжил, и не убивает меня ни тундра, ни водка, ни работа. Разве вот эта тоска удушит меня. А что же с Анюткой без родителей? Ни войны, ни голода, ни катастроф, а девочка — сирота. Не-е, нельзя мне загнуться сейчас. И нельзя эти настроения здесь позволять. Расшевелить надо всех».
За ветровым стеклом вездехода наступала ночь. Холод сковывал нежеланием шевелиться, даже глядеть. Боль в обожженных лицах, немеющие ноги и руки, усталость во всех клеточках тела.
— Ребята, — сказал Орлов, — а я ведь с вами больше в тундру не поеду. Пас.
— Это мы еще посмотрим, — проворчал нахохлившийся Болдов.
— Нечего смотреть, начальник. Завязал я. Вот, подписывай заявление, — Максим полез непослушной рукой за пазуху.
— Ты что, сдурел? — обозлился Болдов. — Какое заявление? Не трать тепло.
— Да плевать я хотел на твое тепло! Мне жарко, может. Душно! — Орлов потащил откуда-то из внутренних карманов измятую бумажку и протянул Болдову. — Подписывай! Не желаю я больше ездить в тундру. Хочу ходить в штиблетах. Подписывай, кровопийца!
Болдов ошалело уставился на бумажку, раскрыл было рот и снова захлопнул его. В усталых его глазах мелькнуло озорство.
— Если ты думаешь, — продолжал Максим, что еще сагитируешь меня в такую поездку, как эта, — фиг тебе! Не же-ла-ю. Ясно?
— Да пошел ты! — возмутился Болдов. — Никуда я тебя не отпущу! Не дам перевода и заявление не подпишу. Тебе фиг!
— А нет, подпишешь! — кричал Орлов, бешено вращая белками. — Не желаю вкалывать в таком холоде. Не желаю измываться над своим организмом!
Все зашевелились, забубнили, задвигались, растормошенные спором. Паяльная лампа вроде стала давать больше тепла и меньше угара, и холод стал не таким пронизывающим.
— Ну чего ты, Макс? — вяло сказал Жора. — Мы еще, может, и не выберемся отсюда.
— Тю на тебя, псих интеллигентный! — заорал еще громче Орлов. — Смотреть на тебя не могу, сопли распустил.
— Да! — сказал Болдов.
— Максим, — сказал Толик, — ты и вправду увольняешься? И не худо тебе будет без нас?
Орлов поглядел на обугленное лицо Пшеничного, на горящие лихорадочным румянцем щеки Шабалина, на узкий, как на древних иконах, восковой лик Царапина, греющего на коленях Охламона, и сказал виновато:
— У меня, ребята, чрезвычайная обстановка. Вы же знаете.
— Значит, бросаешь нас? — спросил Орехов.
— Я, может, увезу… ее отсюда. Может, она опомнится. Анюта уже совсем взрослая, все понимает. Стыдно ей за мать.
Максим поглядел на почерневшие зубцы сопок и вдруг обнаружил, что там, над сопками, в узкой полосе светлого неба пульсирует огонек.
— Ладно, ребята, — сказал Максим дрогнувшим голосом, — собрание продолжим в другой раз. В понедельник, например, я отгул за сегодня беру. Да и вам не мешает мордочки подлечить. Продолжим нашу дискуссию на следующей неделе. А сейчас давайте собираться.
— Куда? — опешил Болдов, машинально засовывая себе в карман чистый листок бумаги, который ему дал Максим вместо заявления.
— Как куда! Наброс с линии снимем, чтобы не пересажали нас за отключение транзита. Вещички вытащим наружу, которые с собой забирать будем. Костерок заготовим, чтоб видно нас было издалека, придется что-то сжечь…