Переписка из двух углов Империи - Страница 7
"У всех еще на памяти ваша полемика с покойным Эйдельманом. Вы не отказываетесь сегодня от своих тогдашних суждений?"
Уклоняясь от ответа на прямо поставленный вопрос ("Натан Яковлевич обиделся на меня тогда за "еврейчонков". А ведь говорил я о русской культуре. О показной и подлинной внутренней культуре людей"), Астафьев пускается в пространные рассуждения на тему: "Какова одна из главных причин, за которую не только в России, но и во всем мире не любят евреев?"54.
Снисходительно-благодушный к своим оппонентам из "русского лагеря", с которыми он все более расходится в 1990-е годы, Астафьев мгновенно загорается яростью, как только речь заходит о не угодивших ему авторах-евреях, особенно если кто-то из них позволил себе, не дай Бог, критику по его, Астафьева, адресу. При этом слова, и тон, и манера его отзывов - в основном те же, что и в письме к Эйдельману: агрессивные, до неприличия грубые. "Вон евреец Давыдов в "Независимой" всю затаенную, до гноя вызревшую жидовскую злобу выложил..." - пишет он критику В. Курбатову 27 ноября 1995 года (по поводу статьи О. Давыдова в "Независимой газете")55. Еще более непристоен астафьевский выпад против Натальи Горбаневской. И опять та же жало
ба - попытка самооправдания: "...Нападают на меня жиды именно в ту пору, когда мне тяжело, или я хвораю, или дома неладно. Лежачего-то и бьют" (15, 312).
"Ненависть к евреям, - заметил в свое время Бердяев, - часто бывает исканием козла отпущения. Когда люди чувствуют себя несчастными и связывают свои личные несчастья с несчастьями историческими, то они ищут виновника, на которого можно было бы все несчастья свалить. Это не делает чести человеческой природе, но человек чувствует успокоение и испытывает удовлетворение, когда виновник найден и его можно ненавидеть и ему мстить"56 .
И Астафьев продолжал ненавидеть.
В комментариях к роману "Прокляты и убиты" Астафьев вновь позволил себе характерные для него суждения насчет евреев - надуманные, а то и просто кощунственные с точки зрения исторической правды.
"...Евреи, - всерьез рассуждает Астафьев, - так любящие пожалеть себя и высказать обиды всему человечеству за свои cтрадания и гонения, если им выпадала возможность пострелять и сотворить насилие над братьями своими в Боге, отнюдь не игнорировали такую возможность и творили насилие с неменьшей жестокостью, чем их гонители". Далее - ряд имен: Блюмкин - Троцкий Урицкий - Менжинский и "жидо-чуваш", скрывавшийся под псевдонимом "Ленин", которые "творили не менее чудовищные дела и закономерно утонули в невинной людской крови" (10, 753). Ленина, как и Сталина, "рябого грузына" (13, 255), Астафьев не жалует, но почти неизменно, объясняя их злодейства, вспоминает прежде всего о национальной принадлежности обоих.
К "еврейской теме" Астафьев возвращался постоянно, и всегда со свойственной ему болезненной резкостью. Не давала ему покоя и скандальная история середины 1980-х годов. Готовя для собрания сочинений свою нашумевшую "Ловлю пескарей...", Астафьев начисто переписал весь рассказ, превратив его в пространный комментарий к событиям того времени. Этот комментарий, изначально предназначенный для печати, - быть может, самое позорное, что когда-либо вышло из-под пера Астафьева. О деятелях грузинской культуры, протестовавших против его националистических выпадов, Астафьев не находит других слов, кроме "задаренные, закормленные, вконец скурвившиеся" (13, 298). Особенно же, как и десятью годами ранее, достается Натану Эйдельману. "Некий Эйдельман" (это о прославленном на весь мир историке!), "опытный интриган, глубоко ненавидящий русских писателей..." (это о выдающемся пушкинисте!), "точно рассчитал, когда и кому нанести удар"... И гнусные антисемитские шуточки относительно цитат в письме Эйдельмана: "...Как же еврей и без цитаток, и не еврей он тогда вовсе, а какой-нибудь эфиоп или даже удмурт" (13, 314).
Как и в 1986 году, Астафьев озорничает, юродствует ("письмо ученого человека к варвару сибирскому"), не желает говорить по существу и по-прежнему пытается оправдать свою грубость: "...А я, впав в неистовство, со всей-то сибирской несдержанностью, с детдомовской удалью хрясь ему оплеуху в морду ...> со всей непосредственностью провинциального простака, с несдержанностью в выраженьях человека" (13, 315).
Удаль и ухарство, как видно, не покидают Астафьева и в течение последующих лет, коль скоро речь заходит об евреях или Эйдельмане. Находясь в американском городе Питсбурге, Астафьев вынужден был - он сам обрисовал этот эпизод в комментарии к "Ловле пескарей..." - отвечать на вопросы, связанные с Перепиской. И так много оказалось в Америке желающих послушать суждения знаменитого писателя по еврейскому вопросу, что неизвестно, чем бы дело кончилось (особенно докучал Астафьеву некий студент "все теми же вопросами насчет "Огонька" и "Даугавы""). По счастью, вмешался советник нашего посольства - "попросил отойти с ним на минутку и, отведя меня в сторону, сказал: "Я так понимаю, что на третий раз вы этому каркающему ворону по русскому обычаю должны дать в морду". - "Всенепременно!", ответил я" (13, 320-321). Но посольский сотрудник оказался подлинным дипломатом - убедил Виктора Петровича уклониться от мордобоя и вернуться в гостиницу.
Наивная и отчасти детская ("детдомовская") логика: ежели что не нравится - в морду! Так обыкновенно и действует махровый антисемит, спасая Россию. Примерно так же держал себя - по отношению к Эйдельману - Виктор Астафьев и, видимо, не считал свое поведение предосудительным. А может, и куражился - подыгрывал себе, желая "сохранить образ". Неужели он, умудренный жизнью, не знал, как дальше развиваются такие сценарии? Не понимал, что конфликт, начавшийся с оплеухи, может кончиться пулей? Что слово из-вестного писателя подхватывают макашевы, зовущие к резне и погрому? Не помнил Освенцим и Бабий Яр?
Наверное, помнил.
Но ненависть сильнее, чем память.
* * *
На взгляд человека, не жившего в СССР или нацистской Германии, такая позиция кажется по меньшей мере парадоксальной. Действительно: пытаясь освободиться от власти ложных идеологем, писатель насаждает другие - не менее лживые и чудовищные. Но Астафьев во многом оставался именно советским человеком. Имперские предрассудки, как и национальные пристрастия, впитывались нашими гражданами с молоком матери, не говоря уже о святом для "каждого советского человека" понятии Родина, - для Астафьева, о чем говорилось, оно было внутренне важным.
Закономерно, что еще в середине 1980-х годов писатель, ощутив "актуальность" национальной темы, отдал ей дань, более того - был ею захвачен. Чувства, переполнявшие его в ту пору, проявились и в "Печальном детективе", и в "Ловле пескарей...". По мере того как в России утверждалась свобода слова, Астафьев высказывался все более прямо и откровенно, вступая при этом в противоречие с самим собою. Ведь писатель, способный к состраданию, зовущий к миру и милосердию, должен бы, казалось, явить эти качества собственным примером. Тем более что именно в русских Астафьев долгое время видел (или хотел видеть) такие черты, как христианское смирение, долготерпение, отсутствие ненависти. "Русский человек, - заявлял Астафьев, - по природе своей совершенно не приспособлен к ненависти, у него и гена-то такого нет, чтобы ненавидеть. Но большевики его этому научили все-таки"57 .
Да, научили! В том числе - и Астафьева, как бы он ни противился изнутри большевистскому влиянию. Ибо чувство агрессии по отношению к "чужим", воспитанное в советских людях, в нем всегда оставалось и по временам бурно выплескивалось наружу. Желая видеть в смирении отличительную национальную черту, Астафьев сам, увы, вовсе не обладал этой добродетелью. Это, впрочем, лишь одно из проявлений противоречивой натуры Астафьева. Замечательный художник, но - как правильно отметил критик И. Дедков, - "художник, не милующий, а взыскивающий и казнящий ...> По всем правилам новейшего времени он ставит в вину человеку его сословную, национальную и физическую природу и готов унизить весь его род"58 .