Перелистывая годы - Страница 63
Руководители управления культуры немедленно сообщили, что подписываются под каждым словом Игоря Моисеева и руководящего органа партии. А обсуждение они отменили-де лишь для того, чтобы провести его в более торжественной обстановке, непосредственно у себя в управлении и в присутствии других режиссеров: пусть знают, каких спектаклей от них ждут зритель и Время! Высказываться от имени народа и эпохи было тогда очень модно.
Позже оказалось, что комиссию прежде всего смущали вовсе не танцы… Пьеса моя восставала против тиранского вмешательства в «чужие дела», а наши войска недавно вторглись в Чехословакию, дабы превратить «Пражскую весну» в холодную и промерзлую осень. Комиссия немедленно трансформировала личную историю в политический намек… Но статья «Правды» была для чиновников от искусства приказом. Спектакль «проскочил»…
Нет, театр не может начинаться с комиссий… При виде их мне каждый раз хотелось воскликнуть словами Фамусова: «Что за комиссия, Создатель?!»
Увы, я был свидетелем не только театральных праздников, но и театральных драм, даже трагедий, происходивших в самой жизни. Одна из них случилась с режиссером, которого тоже считаю выдающимся: с Анатолием Васильевичем Эфросом.
Вновь опасаюсь, что меня могут счесть нескромным, но все же повторюсь: хоть моим спектаклям и фильмам посвящено немало хвалебных статей и рецензий, более всего ценю я то эссе, которое с присущим ему изяществом написал Анатолий Эфрос о телефильме «Поздний ребенок», поначалу не оцененном мной самим по достоинству.
Помню пору расцвета Центрального детского театра, когда главным режиссером его был Анатолий Васильевич. Люди — юные и взрослые — долгими часами стояли в длинных, но отнюдь не угнетавших взгляд очередях за билетами. Не угнетавших, ибо то была жажда приобщиться к искусству редкостному и своеобычному. Каждая премьера — каждая! — становилась событием. Именно там, в Центральном детском, родились Олег Ефремов, Табаков, Дмитриева… Для детей, подростков и молодежи эфросовские сценические творения были витаминами духовного и нравственного взросления.
А потом Анатолий Васильевич ушел в Театр Ленинского комсомола. И в Ленкоме, как ныне называют тот театр, каждый спектакль тоже оказывался событием. Но для идеологического отдела горкома КПСС событиями были не литературные произведения и не полотна художников, не оперы и балеты, не открытия уникальных режиссеров драматических театров, а проработочные собрания и совещания, кои начальница отдела Алла Петровна Шапошникова собирала и режиссировала регулярно. Репертуар Ленкома ее тревожил: он не соответствовал идеям вождя революции и целям коммунистического союза молодежи, из чьих имен слагалось имя «аполитичного театра». За безыдейность и политическую аморфность театр и собирались прорабатывать на очередном совещании в утренние часы. Но как раз в те часы у Эфроса была репетиция… А репетиция — это святое дело! И он «на ковер» не явился.
— Игнорирует нас, — пожаловалась первому секретарю горкома КПСС Николаю Григорьевичу Егорычеву Алла Петровна.
— А мы давайте разок проигнорируем его самого. Как главного режиссера!
Такими или похожими словами ответствовал первый партийный секретарь. Самый первый во всем городе, во всей Москве! И Анатолия Эфроса незамедлительно переместили не главным, а «очередным», то есть, по сути, рядовым режиссером в театр на Малой Бронной.
Марк Захаров и его талант пришли в Ленком вслед за Эфросом не сразу — был и период безвременья. А вся жизнь Анатолия Васильевича пошла «наперекосяк»… Ведь по призванию он, на мой взгляд, был прежде всего режиссером детского, юношеского, молодежного театра. Но что до того Николаю Григорьевичу и Алле Петровне!
Минуло много лет… И вот я встретился с Николаем Григорьевичем Егорычевым, уже опальным, уже не первым партийным секретарем, а «ссыльным послом» в Копенгагене. «Посол ты на фиг!» — называли таких в Советском Союзе.
В загородную резиденцию меня пригласила супруга посла, которая показалась мне женщиной интеллигентной, даже начитанной. И я все время молча и недоуменно размышлял: «Неужели она знала о том, что муж ее одной фразой, словно ударом ножа, как бы прикончил и вышвырнул большого режиссера из театра, который духовно принадлежал этому режиссеру, а вовсе не ее супругу? Неужели была «в курсе дела»?
Меня подвезли к вилле — и я, несколько оторопев, увидел, как Николай Григорьевич с нескрываемым наслаждением срезает в саду розы, слагая из них букет. Очень ему нравилось это занятие… И думал он, представлялось мне: как хорошо и даже великолепно быть вдали от райкомов, горкомов, обкомов, быть в этом пышном саду, среди цветов и неумолкающих птичьих арий!
Он меня еще не узрел, а я наблюдал за ним и расшифровывал выражения его лица, его взоры, которые нежно общались не с казенными бумагами, не с официальным звонком, следившим за соблюдением регламента, а с букетом, источавшим чудодейственные запахи и красу.
Потом мы ужинали… Николай Григорьевич бескомпромиссно и за очень многое осуждал руководство сверхдержавы (опальное начальство, я заметил, всегда начинает мыслить критически, а то и дерзко!).
— Они ведь такую обстановку создают, что иногда действуешь помимо собственной воли.
Поскольку он от них как бы отрекся, я счел момент подходящим и сказал:
— Да… я заметил, что приходится. Вот с Анатолием Эфросом, например…
Жена встрепенулась — и я понял: это было предметом семейных обсуждений, разногласий, а, может, и резких конфликтов.
Бывший первый секретарь метнул в меня колючее недовольство — не хотел касаться той давней истории, а в присутствии супруги — особенно.
— Было… Было такое. Шапошникова меня сбила с толку. Мне ведь надо было отвечать за десятимиллионный город: накормить его, обеспечить теплом, транспортом. В такой горячке можно в чем-то не разобраться…
Человек он был амбициозный и оплошностей своих признавать не привык.
Виноваты были все: высшее руководство, Шапошникова, десятимиллионный город, но только не он.
— А неужели Алла Петровна не понимала, что таких режиссеров, как Эфрос, беречь надо?
Он сообразил, что я назвал Шапошникову, а в виду имел его самого.
— Вот видишь! — сказала жена. — Интеллигенция подобных промахов не прощает.
В тот момент на экране огромного телевизора, похожего скорее на киноэкран, появились какие-то сенсационные кадры — и Николай Григорьевич, уже давно умевший быть дипломатом в жизни, ловко переориентировал мое внимание и внимание супруги на какую-то чрезвычайность, далекую от нашей беседы.
Там, на экране… С циничной и равнодушной деловитостью исследовали разные версии трагической гибели Грейс Келли.
Мы с Агнией Барто и Львом Кассилем были однажды ее гостями в Монако. Супруга главы государства (пусть маленького, но столь экзотичного!) соединяла в себе дар кинозвезды с очарованием красивейшей, как многие утверждали, женщины мира. Очень любимая жена (это я наблюдал!), счастливая мать (и это я видел!), всесветная знаменитость… И вдруг!
Оказалось, что в машине ее одновременно сразили инсульт и инфаркт. Этим поначалу и объяснили автомобильную катастрофу. Но позже было установлено, что мозг и сердце не выдержали ужаса падения в пропасть. За рулем же, оказывается, была не она, а ее младшая дочь, которую Грейс Келли задумала учить автовождению в почти экстремальных условиях: на виляющей горной дороге. Так, по крайней мере, с бесчувственной обстоятельностью докладывал телеэкран. И вновь подтвердилось, что расстоянием между взлетом и падением бывает лишь один шаг…
Николай Григорьевич принялся вздыхать по поводу несправедливых несчастных случаев и беспричинных ударов «в результате одного неверного поворота руля».
Мне хотелось сказать, что чаще такие удары наносят люди. И вновь вспомнить историю с Эфросом… Но он и так чувствовал, что я думаю об этом. И жена его напряженно ощущала как бы присутствие той давней драмы.