Перед закрытой дверью - Страница 22
Времена мельчают и выдыхаются точно так же, как и новая молодежь. Не знает он, к чему это приведет, по всей вероятности, к безразличию и посредственности, а то и к чему похуже. И сын его испытывает ужас перед этой самой посредственностью.
Папочка все еще вертится на спине по кругу, беспомощно размахивая руками, как веслами, он загребает только с одной стороны, забывая про другую. Ко всем прочим удовольствиям в последнее время его допекают ишиас и ревматизм, только этого не хватало, как будто мало ему хлопот, связанных с отсутствием ноги, о каких уж тут удовольствиях речь. Он вращается вокруг своей оси, пытаясь подняться на ногу, что удается только с помощью Маргареты, она применяет свой фирменный захват, раз-два-взяли, готово. Он снова в стоячем положении и сразу же втискивает костыли под мышки, он думал, что обойдется и без них, беря свою Гретель силой, раньше ведь никаких вспомогательных средств ему не требовалось.
— Ну мышонок мой, ну пойдем-ка в постельку, там нам ловчей будет. Жаль, что постель проминается, мне так хочется вдолбить тебя в твердый, неподатливый земляной пол. Да ладно тебе, там ведь так мягонько, тепленько, уютно, воробушек ты мой, у меня и глоточек рому припасен, пошли, голубка моя.
Тело у Отто жутко болит в разных местах, когда он попеременно выставляет вперед то костыли, то свою единственную ногу, вновь костыли, вновь ногу, однако он старается виду не подавать. Былая сила его авторитета тянет жену за ним вслед.
— Я теперь все время какой-то разбитый, надо бы обследоваться.
— Ах ты, бедняжка, конечно, сходи!
И вместо того чтобы задать Гретель хорошую взбучку, ведь она совсем рядом, он тычется поседевшей головой в ее грудь и начинает всхлипывать. Она очень растрогана, потому что не знает истинную причину и ошибочно полагает, что он это из-за нее.
— Бедный мой муженек, ну ничего, как-нибудь обойдется, — утешает она тихим голосом, что ему утешения никак не приносит. Расхлюпался здоровенный мужик, со столькими смог справиться, стольких прикончил, а теперь ни с чем толком справиться не может. Вот незадача.
— Я вот плачу, но надеюсь, что дети не увидят меня в таком состоянии. Они домой не скоро еще вернутся, в последнее время их постоянно где-то носит, я и не знаю, где. Твердая рука им нужна, а она у меня есть, даже целых две, хоть нога у меня лишь в одном-единственном экземпляре.
— Бедненький, бедный мой Отти, — говорит Маргарета и гладит, и треплет, и пришлепывает, и подергивает.
— Ладно, готово, давай уже, — скрип-скрип, скрип-скрип, скрип-скрип.
— Ну вот, а теперь выпьем по глоточку, потом заварим кофейку получше, а вечерком сядем, послушаем викторину по радио, с Макси Бемом. Там ценные призы дают, если правильно ответить на все вопросы, и когда-нибудь мы непременно выиграем. А если чего не будем знать, спросим у Райнера или у Анны, нынче вон дети сколько всего в школе проходят. Только мы и сами догадаться сможем, ведь мы же родители. Ну, вот мой Отти и улыбнулся, вот и славно.
Он говорит, чтобы она наливала полнее, не так скупо, как в прошлый раз, ведь, в конце концов, чаевые он получает приличные. Хотя, вообще-то, унизительно это все. Что поделаешь, обстоятельства переменились, и ничтожества верховодят везде и всюду. Питие дарует нам полное забвение и благотворно влияет на желудок, ведь мясо на столе так редко увидишь. Успокоившись, господин Витковски потягивает носом воздух в радостном предвкушении чашки хорошего, настоящего кофе, куда он положит много-много сахара. Как ни крути, а у жизни есть свои прекрасные моменты, если не предъявлять к ней чересчур высоких требований, которые он, если по справедливости, мог бы и предъявить, потому что имеет на это право.
Сегодня ему даже добавка полагается, он ведь так горько плакал.
Следующее место событий — кафе «Спорт». Здесь занимают места, чтобы стать свидетелем того, как какой-нибудь известный представитель художественной или интеллектуальной элиты усаживается на свое место за столиком, тут важно, так сказать, участие, а не победа. Прямо как в спорте, в честь которого и названо заведение. Многие из них утратили всякое доверие к искусству, хотя лишь они одни и никто иной созданы для него. Они занялись искусством потому, что оно не приносит им дохода и тем самым не может замарать их подозрением в корыстном интересе. Если бы искусство им хоть что-нибудь приносило, они бы с удовольствием дали себя замарать. Они ни за что не посвятят себя обычной профессии, и не потому вовсе, что не владеют ею, но оттого, что в таком случае обычная профессия завладела бы ими и для искусства не осталось бы времени. Невозможно выразить свое «я» в эстетических формах, если твой шеф за счет человека искусства самовыражается в покупке спортивных кабриолетов и вилл. Если кто-нибудь из завсегдатаев кафе открывает пачку сигарет хоть на йоту получше вонючей «Трешки» [9], их у него сию же секунду безжалостно расстреливают.
За столом, где восседает сегодня наша святая четверица, двое посторонних лиц занимаются чисто графическим доказательством теоремы Пифагора, что у них никак не вытанцовывается. В понимании Райнера математика есть составная часть грубой реальности, поэтому она нисколько его не интересует. Шла бы речь о литературе, он бы давным-давно вмешался и раскритиковал всех в пух и прах, на что имеет полное право.
За столиком поодаль плотной компанией сидят греки, почти касаясь друг друга темными головами, шушукаются насчет женщин, время от времени пытаясь заговорить то с одной, то с другой. Столик расположен неподалеку от двери дамского туалета, так что недостатка в объектах внимания нет.
Когда в разговоре возникает поворот, в чем-то не устраивающий Райнера, а иногда и без всякого повода, он резко вскакивает и, погруженный в свои мысли, забивается в угол, где и пребывает, уставившись мрачным взором в пустоту, пока Софи или Анна торжественно не возвращают его назад.
— Что это вдруг на тебя нашло? Скажи, ну пожалуйста, скажи.
— Вы мне на нервы действуете, дурищи. У меня иные заботы, совсем другого уровня, и я сам совсем на другом уровне. Вы только тоску нагоняете.
— Райнер, вернись, ну садись же к нам, пожалуйста.
— Вы действительно вообще ничего не соображаете, с такими людьми, как вы, ни в коем случае нельзя переходить к действию, ведь такие люди всего боятся, потому что представляют собой трусливую посредственность.
Райнеру хотелось бы, чтобы за него марали руки другие, а сам он оставался бы чистеньким. За него пусть действуют остальные, он будет держаться в стороне от дела, но других в него втравит. От денег он, конечно, не откажется, заберет свою долю, она требуется ему на покупку книг. Райнер уверен, что, как паук, будет сидеть и держать в руках свою паучью сеть, но ему придется действовать без спасительной сетки безопасности, состоящей из маленьких обывательских условностей, правда, он выдернет эту самую сетку и у других из-под задницы, чтобы они оказались один на один с собой и в полной зависимости от него.
Райнер сидит, уставившись на валяющиеся на полу окурки, бумажки, на лужицы красного вина и скомканные бумажные салфетки в чьих-то засохших соплях, и ждет, когда же наступит неминуемое омерзение, которое иногда настает, а иногда нет. В данный момент наконец-то подкатывает тошнота, да так, что он даже авторучку выронил, при помощи которой хотел записать в блокнот строчку стихотворения, чернила разбрызгиваются без пользы. Было ли вот это сейчас настоящей тошнотой или нет? Нет, скорее, все-таки не было. Помещение выглядит таким же обывательским, как и всегда. Нет, вряд ли оно ему показалось более тяжеловесным, дородным или компактным. Однако он, как и Сартр, постиг, что прошлое не существует. И кости убитых, погибших или умерших в своей постели существуют исключительно лишь сами по себе, в абсолютной независимости, ничего, кроме толики фосфата, извести, солей да воды. Лица их суть лишь отображения внутри самого Райнера, сплошной вымысел. Как раз сейчас он ощущает это очень остро, ощущает как утрату. Он никому не говорит, что до него эту утрату точно так же ощущал Жан-Поль Сартр. Он выдает ее за свою собственную утрату.