Перед рассветом - Страница 6
— Псаломщик намедни в пуньке в самый угол загнал, всю руку досиня защипал, больно — страсть!..
Тартыга вдруг становится злым и острым, не похожим на того размечтавшегося деревенского, который только что сидел рядом:
— Жеребцы гладкие!..
Он свертывает из бумаги папироску, чиркает о коробку серной спичкой. Синее пламя фосфора шипит и обдает его едким запахом.
— Не подожги омета, — говорит Василиса.
Тартыга бросает тлеющую спичку на землю и небрежно отвечает:
— Не лиха беда, если и загорится!.. Не обеднеет твой поп.
Оба молчат. Тартыга сосредоточенно попыхивает папироской. Лицо его то освещается — с выпуклыми рельефами носа, бровей и черных усов, — то погасает, полное загадочных мыслей.
Докурив, он спрашивает:
— Что же, Василиса, решай куда-никуда!..
Василиса глубоко вздыхает…
— Замуж, что ли, хочешь выйти?.. Так ведь кто ж тебя, бобылку, возьмет? И к полевой работе ты непривычна!..
Тартыга оглядывает худые руки Василисы, ее узкие плечи и маленькие ноги в кожаных полусапожках, непохожие на мужские широколапые ноги деревенских девок.
Василиса под его взглядом съеживается и уходит в себя. Ее сердце тревожно бьется от мысли, что вот уйдет Тартыга в город, и она останется опять одна с своей тоской…
— Не пойду я, Григорий, замуж, — говорит она, и в голосе ее дрожат глухие слезы.
— Что же ты, бобылка, будешь делать?
— А в келью уйду… У нас за Агафошкиными выселками деушки в кельях спасаются… К деушкам уйду…
— В кельях проку тоже мало, — говорит Тартыга, решая, что пора кончать беседу. — Ну, твое дело, — как хочешь…
Он поднимается и отряхивает с пиджака солому. Тоскливое и одинокое растет в душе Василисы… Все происходящее с ней — Тартыга, его внезапное появление и теперь уход — кажется ей каким-то смутным сном, который блеснул на мгновенье и уже пропадает…
— Куда же ты? — спрашивает она Тартыгу.
— Куда?.. В город, — отвечает он. — Пройдусь по холодку выселками, а обогреет солнце — завалюсь в стога, высплюсь…
— На ночь-то глядя, — говорит Василиса и ласково с покорностью заглядывает ему в глаза. — Хоша бы переночевал…
— Нет, пойду, — бесповоротно решает Тартыга. — Который день собираюсь, да все никак не выберусь…
Он оглядывается и поправляет на голове сбитый гречишник.
Василиса отвертывается от него, лезет за пазуху, достает холщовую тряпицу, развязывает и поворачивается снова.
— Ну хоша вот возьми на дорогу.
— Это что?
Тартыга протягивает руку и ощупывает пальцами теплый, пригретый на груди полтинник.
— Не надо!..
— Возьми, пригодится!..
Тартыга, подумав, берет.
Луна плетет вверху голубую вязь. Тартыга сжимает крепко монету. Сладкое ноющее чувство от давно неиспытанной ласки, которую он нашел так неожиданно здесь, в деревне, охватывает его… Дружно придвигаются поля, полынок… И поля ласковые и родные… И кажется, что все это старое, близкое, давно знакомое — и гумно, и солома, и полынок, и Василиса… Только все забытое… И смутно крадется холодная мысль: встретит ли он где-нибудь еще такую ласку? А если и встретит, — не будет ли тосковать о полях, о полынке, о Василисе?.. Может быть, он уже никогда более сюда не вернется?..
Василиса прислоняется к омету и, уткнувшись лицом в рукав, беззвучно плачет…
Тартыга бережливо обнимает ее за стан, дышит в ее щеки горячим и близким дыханием и дрогнувшим любовным голосом говорит:
— Ну, чего ты?.. чего?..
Еще не поздно, когда Тартыга возвращается через площадь.
Церковный дом, разделенный на псаломщическую и дьяконскую половины, освещен. У створчатого окна псаломщик разбирает партитуру церковных нот.
Тартыга издали всматривается в его профиль с узко сжатым лбом. Со злостью он наклоняется, шарит рукой по примятому гусиному остролистннку, схватывает булыжник и с размаху бросает в обшитую тесом стену:
— Эт-то тебе за пуньку…
Псаломщик бежит на дьяконскую половину, дрыгая жидкими козлиными ногами. На белых занавесках окон церковного дома появляются двигающиеся испуганные тени…
А Тартыга идет к «конопатому». В сенцах он оставляет берестовый кузов. «Конопатый» еще не спит. Он сидит за столом. Хозяйка его Агафья штопает что-то при тусклом свете жестяной лампы. В углу на дощатых широких нарах спят двое ребят, прикрытые ветошью.
Игнат спрашивает Тартыгу, не хочет ли он есть, и отодвигается на край скамьи, очищая место подле себя за столом. Тартыга кладет на подоконник гречишник и садится. Движенья его серьезны и значительны. Теперь он совсем напоминает степенного, домовитого мужика, который в других вызывает только уважение…
— Что хорошего, дядя Игнат? — спрашивает он. Игнат озабоченно повертывается к нему и недовольным, скрывающим в себе тревогу, голосом отвечает:
— С коего ляду в нашем быту хорошему приключиться?
Тартыга внимательно наблюдает за ним. Все кругом полно для него теперь важного смысла и заставляет принимать близко к сердцу и радости и огорчения этих людей, ставших для него своими…
— Случилось что, дядя Игнат?..
— Так, пустое, — уклончиво отвечает «конопатый». Но по его глазам, угрюмо светящимся в затененной глубине, видно, что он не договаривает чего-то. Тартыга тревожится:
— Что?.. Беда какая?..
«Конопатый» колеблется… Наконец, говорит, выбирая с осторожностью каждое слово, чтобы не смутить, а главное — не обидеть Тартыги:
— Пустое… Старшина с урядником даве в волости про тебя допытывались… Нечего, бают, ему здесь делать… Еще какая склока от него выйдет…
Тартыга некоторое время размышляет над словами Игната и потом спокойно отвечает:
— А, это уж я про себя мекаю, есть ли мне дело, или нет.
«Конопатый» одобрительно поддакивает ему:
— На меня осерчали… Брыкнулся я в них тоже… Спрашивайте, мол, не меня, а Григорья… Што ж тогда его с земским не осилили?
Тартыга радостно вспыхивает и благодарными глазами смотрит на Игната.
— Так, так, дядя Игнат…
Оба молчат. То, о чем думает один, неуловимо передается другому и родит в обоих согласную и крепкую близость…
Тартыга встает с лавки и успокоительно говорит:
— Ты не тревожься, дядя Игнат… Я ведь уйду… Вот посижу малость, да и пойду…
Игнат испуганно вскакивает следом за ним… Лицо его становится виновато-растерянным и смущенным, — он как будто сожалеет о том, что так некстати затеял этот разговор, и теперь хочет загладить свою вину… Он протягивает к Тартыге руки и говорит:
— Што ты, милай… Нешто я к тому, штобы ты уходил? По мне, живи, сколь хочешь. Ноне, слава богу, хлеб уродился, — чать, лишним куском не объешь. Заработаешь.
Агафья тоже огибает стол и заговаривает с Тартыгой: — Што ж нам ноне земский? Это вот летось в ссуду хлеб получали, так земский с попом, кому хотели, тому и писали. Богатому мешок, а бедному шишок…
Тартыга растроган и глядит повлажневшими глазами то на Игната, то на Агафью. Светлая нечаянная радость вспыхивает внутри его, растет горой и подступает к самому горлу… Хочется ответить чем-нибудь таким же добрым и незабываемым на всю жизнь… Из многих нахлынувших мыслей хочется выбрать одну — простую и любовную, как просто и любовно все, что движется в тесной тишине избы. Тартыга не находит таких слов и только умиленно говорит:
— Спасибо, родные!.. Спасибо!..
Игнат и Агафья заботливо усаживают его. Игнат по-дружески кладет на его плечо руку.
— Нет, не гоже, Григорий, ты удумал… Как же это в непутевое время идти?.. Ровно вор ты, али палкой кто тебя гонит… Ты хоша переночуй, до утра обожди… Честь честью соберем тебя, проводим честь честью, — как быть…
Тартыга весь во власти этих ласк.
— Спасибо, Игнат, и тебе, Агафьюшка, спасибо.
Агафья суетится около лавки, прибирает со стола и ухаживает с материнской нежностью:
— Так-то лучше будет… Ложись-ка вот здесь, на лавке, да и спи до утра. — Она сносит тряпье на сундук и из угла заботливо продолжает: — Будешь, Григорий, стелиться, — в головы мужиков чапан возьмешь.