Перед рассветом - Страница 2
Он дружелюбно и нежно манит Грушку:
— Подь, глупая, не бойся!.. Орех дам…
Грушка опускает ногу и идет робко к нему, дичась, как маленький зверек. Тартыга гремит в кармане пиджака, достает грецкий орех, раскусывает его и половинки дает Грушке. От неожиданной радости она вспыхивает. Сбегают пугливые тени… Тартыге приятно следить за веселой игрой круглых ямочек на ее щеках. Он снова трясет в кармане и достает еще горсть орехов.
— Грызи!.. Только зубов не сломай!..
Грушка краснеет гуще. Глаза ее делаются ласково-влажными.
— Не сломаю, дяденька…
— Вот, вот!.. Беззубую замуж не возьмут, — нежно говорит Тартыга. Он смеется, и усы у него движутся, как хорьковые хвостики, вверх и вниз.
А Грушка обеими руками крепко защемливает в пригоршню орехи и бежит к избе…
Тартыга смотрит ей вслед… Неясные мысли, может быть печаль о прошлом, утраченном, может быть радостное ожидание чего-то лучшего и неизведанного бродят по его лицу…
На повороте в Афонькины выселки попадается батюшка, отец Петр.
«Коли поп, добра не будет», — думает Тартыга. И светлое настроение его, на мгновение завладевшее душой, вдруг исчезает… Он угловато кривит лицо, делается снова жестким и злым и вызывающе останавлил вается поперек дороги.
Отец Петр в сером подряснике, поярковой шляпе и с яблоневой суковатой палкой в руках. Поравнявшись с Тартыгой, он оглядывает строго его гармонику, потом попеременно то клетчатый пиджак, то сапоги… Тартыга не кланяется и в упор смотрит на попа черными насмешливыми глазами…
А когда отец Петр проходит мимо, Тартыга забирает грудью в полную силу воздух и на весь порядок кричит:
— Бать, а бать!.. Не торопись, бать, поспешь на плешь!.. Увидишь своих, кланяйся нашим!.. Скажи Василисе, чтоб вечером на гумно приходила!..
Василиса, молодая безродная бобылка, живет у отца Петра в кухарках. За короткое время жизни в деревне Тартыга успел познакомиться и сойтись с ней. Почему-то оба они сразу почувствовали влечение друг к другу…
Отец Петр ничего не отвечает, только крепче сжимает в руках палку и крупными сердитыми шагами идет быстро вперед.
Площадь перед волостным правлением изрезана колеями в разные стороны от беспорядочной езды. Посредине площади церковь с малиновыми стеклянными шарами на зеленых вырезах ограды. Церковь приземистая, осевшая от старости и выбеленная. Рядом колокольня. Над столбами возведен тесовый навес. Веревочные концы спускаются от колоколов почти до земли и завязаны тройчаткой в крепкий узел.
Пустырь около волостного правления занят складом материалов для постройки. Горкой навалены бревна и доски.
На бревнах мужики и Тартыга беседуют. Фуражка Тартыги примята с боков, маслящиеся пьяные глаза любовно обнимают и церковку, и зеленый луг, и загородь поповского палисадника, где время от времени в сетке кустов рыжим пятном мелькает простоволосая голова Василисы.
Мужики каждый по своему делу ждут очереди в волостном правлении.
— Порешил с землей? — спрашивает Тартыгу бывший выборный учетчик сельской кассы Наум, серьезный мужик, с завитками на крупной бороде и весь почерневший, как поднятая плугом земля…
Тартыга по привычке щурится… Яркий свет дня зыблется над площадью прозрачным блестящим пологом и слепит глаза… И на солнце отливают глянцем голенища его новых сапог…
Мужики с интересом ждут, что ответит Тартыга… Смотрят холодными и чуждыми глазами, как он забрасывает беспечно и небрежно ногу на ногу. Даже дальний родственник Тартыги, сватушка Игнат, в избе которого Тартыга ночует и платит за харчи по двугривенному в день, — и тот недружелюбно замкнулся теперь сам в себе и молчит…
Тартыга сознает, что он чужой всем, и от этого в нем сильней поднимается задорное желание посердить Наума. Насмешливо он отвечает:
— Ну да, порешил! Вот провалиться на месте, если вру… Чего мне в назьме да грязи ковыряться?..
Наум выравнивается и кажется выше. Сверху вниз он оглядывает Тартыгу, не скрывая своего презрения, и продолжает:
— Легкой жисти, парень, захотелось?.. Неохота, видно, землю-матушку холить да мужицкий хлебушко исти!..
Тартыга не смущается от этих слов. Он смеется длительным и деланным смехом. В пустоте его ощерившегося рта видны желтые обкуренные зубы.
— Правильно сказал, дядя Наум!.. Ей-богу!.. Чего я здесь у вас не видал?.. Лаптем воду не хлебал нешто? А?.. В городу я по крайности на какую хошь работу встану…
Наум мрачно поводит бровями…
— Много тоже и нашего брата там под забором дохнет!..
— А и дохнет… Вот, ей-богу же, дохнет… — дурачливо отвечает Тартыга.
Он играет своими словами, и каждый мускул на его лице тоже играет и живет. Своей уступчивостью он хочет показать превосходство перед Наумом… Незачем! мол, спорить — все равно не переспоришь…
— В городу, дядя Наум, — проирджает Тартыга, все более входя в свою роль, — людей, как жомарей в лесу: кои дохнут, а кои на изс место прибавляются… Чудное дело: откуда такая сила народу берется!.. Выйдешь на панель в самую гущу, — тут тебе и генералы в лентах, и господа с тросточками, и барыни (всякие… А умереть,! щто ж… везде с голодухи наш брат помирает… Только в городу смерть веселая, — не то што в деревне… Выпил сороковку, послушал машинку в трактире, хлопнул картузом оземь — и кр-рышка!..
Наум следил за Тартыгой. И по мере того как Тартыга одушевляется, лицо Наума становится строже, веки тяжелеют и надвигаются на темные, глубоко вырезанные глаза… Растет нестерпимая злоба ко всему, о чем так легко болтает Тартыга. Наум весь собирается для ответного удара, прицеливается мрачно в противника и говорит опять… Но он не тратит всех зарядов сразу, не высказывает всего, что думает, а только задает пустяшный, по-видимому, ничего не значащий вопрос:
— Ну, а дальше что?
Тартыге ясен этот хитрый маневр, и он, с своей стороны, считает, что лучше продолжать в прежнем дурашливом тоне.
— Что дальше?.. Сволокут, как собаку, за казенный счет на Пичугино — дальше ничего…
Наум пренебрежительно скользит глазами по Тартыге и незначительно бросает два-три слова:
— Малого же твое, парень, надоть!.. Дешево вы себя, городские, цените…
Серьезный и уверенный вид Наума действует на мужиков… они со смешком оглядывают Тартыгу. Но Тартыга не теряется, из оборонительного положения вдруг переходит в наступательное.
— Как придется, дядя Наум: когда дешево, а когда и дорого!.. А вам, шаповаловским, какая цена?..
Наум принимает вызов. Он весь с ожесточением выдвигается вперед и говорит глухо и увесисто, выпирая из широкой груди тяжелые и значительные слова:
— Наша цена вот!.. — он показывает сухие круглые мозоли на закорузлой ладони… — И еще вон там!.. — он вытягивает сильную рабочую руку по направлению к гумнам, желтеющим за избами. — Если я теперь, примерно сказать, выходил за лето сто пудов ржи — сосчитай-кась, сколько таких пустоплясов вроде тебя будет мой хлебушко исть?
Тартыга в ответ только покручивает тонкие кончики усов.
— Э-ва сказал — сто пудов. А сколь из них помещику да в казну отдашь? А? А вот я банщиком у купца Мордвинкина состоял… Так раз князь Давлеч-Кгельдиев с компанией наехали, да и давай в ванной с пивом в подтаску своих девок купать. Десять рублей за вечер на одних чаях заработал!..
Наум с искренним отвращением плюется, вытирает грязным рукавом губы, усы и бороду и говорит презрительно:
— Красно, парень, баешь!.. А не сказывали тебе девки, по сколь кажная из них с князя за свой стыд заработала?.. А?..
Тартыга не находится, что ответить. Слова Наума напоминают всем о другой, скрытой в душах, правде, которая не расценивается на копейки и рубли… Тартыга сознает себя проигравшим, спешит переменить разговор, и насмешка ослабевает в его речи. Сам не знает зачем, начинает сочинять то, чего и не было.
— Статистиком при шатре тоже состоял, — продолжает он, фантазаруя и ухватившись за первую спасительную мысль. — Это значит в действии ходил… Нарядят тебя в какую-нибудь одежду с нашивками, походишь ты по сцене; поглазеешь на публику, а потом тридцать копеек получай. Вот как деньги зарабатывал… А у вас почем на молотилке, зимой платят?..