Пейзаж, нарисованный чаем - Страница 12

Изменить размер шрифта:

Должно быть, такое устройство изначально нарушилось неким монахом-одиночкой, скорее всего греком, оказавшимся здесь случайно. Во всяком случае, как и в других монастырях Святой горы, исподволь менялся уклад жизни затворников и в Хиландаре. Монахи опять принялись обустраиваться и укрощать воду, сеять и жать, рыбачить и рыбу на хлеб класть, опять стали прислушиваться к подземным пределам Святой горы, где в земной утробе таились и пульсировали богатства – руды и драгоценные камни; на Афон вернулись привычные занятия одиночек, и Хиландар принял их вместе со всем остальным. Восстановленное равновесие между затворниками и общинниками впоследствии сохранилось надолго, и в Хиландаре всегда были приверженцы и того и другого монашеского уклада жизни. Лишь благодаря постоянному противопоставлению исконной обособленности одиночек от общинников Хиландар становился Хиландаром. И все решающие баталии – ключ ко всем важнейшим событиям и изменениям в монастыре – происходили от столкновения интересов одиночек и общинников, и получалось, что судьба решений обоюдных интересов одиночек и общинников зависела от того, какой из двух укладов в данный момент преобладает в Хиландаре. Различия между этими укладами ни в коем случае не проявлялись внешне, и хиландарские монахи сопоставляли эти различия с различиями между днем и ночью, при их допустимом равноправии, как у братьев и сестер или как у матери с сыновьями. И подобно тому как дни и ночи не могут смешаться, так и монахи одного уклада не могли переходить в другой, но должны были навсегда, и на этом и на том свете, оставаться такими, какими приняло их монашество. И тем не менее одно исключение существовало.

Существовал способ, один-единственный и безмерно дорогой, общиннику превратиться в одиночку или, напротив, отказаться от обличья одиночки и облачиться в ризы общинника. Для этого надо было покинуть монастырь, уйдя вместе с новообращенными, на Святую гору переселившимися русскими, сербами или болгарами, изменить имя, перенять их варварский язык и в их монастыре поискать выход в некое время с иными тональностью, ритмом и укладом, дабы здесь начать все сначала. Короче говоря, греки становились болгарами, армяне – сербами или русскими, русские – греками, чтобы отказаться от прежнего чина и уклада. Иного пути не было. А уходили по двум причинам: чтобы оставить уклад, который в данный момент не был превалирующим, или чтобы в новом укладе они могли заниматься тем, чем не могли заниматься в старом. И лишь Хиландар не принадлежал ни одиночкам, ни общинникам. Хотя деяния монахов были различны. Как вино и хлеб.

Эти «трансвеститы», однажды перейдя в чуждый уклад и обитель, редко навещали свою бывшую братию; чаще других их встречали сербские монахи, ходившие по делам в чужие монастыри – греческие, болгарские или русские, где заставали их в чуждых одеждах и в ином монашьем статусе и никак не могли привыкнуть к новому статусу этих отщепенцев. Они прекрасно знали, чт́о эти отщепенцы и беглецы думают, однако не понимали, что говорят и на каком языке молчат. Хотя им хорошо были известны причины ухода их соплеменников в чужой монастырь и в чужой язык, а подчас и сами они являлись их соучастниками, всякий раз они как бы заново удивлялись тому, что эти беглецы действительно отказались от собственного языка, а не только от монастыря, хотя это должно было быть очевидным изначально как тем, кто оставался, так и тем, кто уходил. И дивились – может, даже и злились – те, кто не ушел, что не понимают конца истории. Потому что конец этой истории монахи излагали на каком-то чужом, непонятном им языке. И оставшихся это раздражало настолько, что по завершении дел они возвращались в свою обитель в недоумении, словно у истории об отступниках и не было вовсе конца, ибо рассказан он был чужим языком и потому казался концом не этой, а какой-то другой истории.

– Эгейское море спокойно только по воскресным дням и по праздникам, – сказал Свилару монах в Ивироне, на маленькой пристани, где дожидался парохода, похожего на рыбину с сильно раздувшимися жабрами. Хиландарская гавань оттуда лежала в двух часах хода к северу, напрямик через пучину, вглядываясь в азиатский берег поверх острова Тасос (о котором говорят, что хотя его с суши и не видно, зато с Тасоса сушу видно), потому что островитяне наделены острым зрением.

Хиландарский берег был плоский, грязный и кишел буйволами. А всего в шаге от моря, словно оно и не соленое вовсе, бушевала зелень. Она простиралась вдоль берега и поднималась вверх, к монастырю, кустистая, пахучая и местами превратившаяся в непролазные заросли крапивы, над жалом которой смеется только дурень. С разросшихся виноградных лоз птичий помет не падал на землю, а качался на листьях.

Афанасий Свилар сошел на берег, с коростой на губах и язвами от сенной лихорадки в ноздрях. Буря запахов, буйство растений и беспривязные дикие мулы сопровождали его; у черных буйволов красные глаза горели, словно свечи в темноте, и были видны далеко, хотя стоял полдень. Где-то неподалеку от старой башни, там, откуда не видно ни моря, ни монастыря, на пути Свилара упал камень. Потом еще один. Свилар ощутил страх одиночества и присутствие человека. Человек этот действительно появился, продолжая бросать перед собой камни. Волосы на голове у него были старше бороды, седые и толстые, наподобие рыбных костей. Глаза – цвета устрицы с лимоном – сходились у него на переносице, словно он только что втянул их через нос. В руке он нес торбу из грубой ткани, из такой же была и его одежда.

– Сколько до монастыря? – спросил его Свилар.

– Сколько достойно умирают, но кому это дано? – ответствовал старец. – Орех, брошенный в ручей у монастыря, окажется здесь за три минуты…

Кожа незнакомца была покрыта пятнами, точно бесцветные раны, а по одежде с прожженными дырами Свилар заключил, что незнакомец постоянно пребывает под открытым небом и потому покрыт птичьим пометом, оставлявшим седые пятна в волосах. В торбе незнакомца Свилар приметил куски коры и спросил:

– Собираешь ольховую кору?

– Собираю, – кивнул старец, и стало заметно, что нос его, зажатый глазами, словно бы стерт с обеих сторон.

– Красишь ею?

– Крашу.

– Сукно? – спросил Свилар и заметил, что мешок его дымится.

Старик улыбнулся одной стороной лица и сказал, словно сплевывая в сторону:

– Кто курит, не должен никогда смотреть в свою трубку…

Свилар не понял его и повторил вопрос:

– Что красишь?

– Дерево крашу.

По косице, завязанной в узел, Свилар заключил, что старец мог быть монахом, однако грубошерстная ряса на незнакомце была надета странно, подкладкой вверх, а рубашка под ней – задом наперед, так что застегивать ее можно было только сзади, под одеждой, если вывернуть руки за спину.

Мелкие подвижные морщины пересекали лоб старца и подобно волнам пропадали в волосах. Морща лоб, человек гнал мысли от себя, подобно тому как кони, подергивая шкурой, отгоняют мух. Внезапно, словно отказали ноги, он опустился наземь, достал из мешка теплую лепешку и протянул Свилару вместе с солью из солонки, встроенной в черенок ножа.

– Так, говоришь, лепешка? – спросил он потом.

– Лепешка, а что?

– Вот видишь, – удовлетворенно ответствовал старик, пожевывая в глубине плотной бороды, которая не пропускала воду – хоть стакан вылей. – А я вижу ночью сон, – продолжал он, – будто забыл, как месить тесто. В самом деле, не месил с войны. И говорю себе утром, как поднялся, дай посмотрю, не забыл ли и впрямь. Теперь, коли ты говоришь, что не забыл, стало быть, верно…

На полуслове человек перестал жевать и отошел, словно хотел отнести кому-то оставшийся кусок. При этом Свилару показалось, что, вот так сзади застегнутый, старик идет задом наперед.

«Когда мы стоим, – подумал он, – то стоим ли мы или лишь пропускаем собственные шаги, которые отмеряют и сокращают наш путь?»

Свилар стоял и вдруг услышал необычный звук, словно бы шум воды, только где-то высоко в воздухе. Он повернулся на звук и увидел высоко над собой, среди птиц, поселение за крепостными стенами, с домами, в окна которых проникает туман, с церквами, кресты которых со свистом терзает ветер, со входом через глубокие, вечно скрипящие ворота. С многочисленными башнями по углам, с обзором на три стороны и мостиками над безднами, горное поселение было наделено огромной волчьей силой; высосанные из подножия его стен, выступали, словно пот, грязные пятна влаги, зеленый лишай; вверх ползли муравьи, хомяки и кроты, а вместе с ними, словно толкаемые тем же давлением ввысь, лепились к крепостным стенам стоящие друг над другом дома и церкви, так что купола нижних пронизывали полы и стены верхних, множество деревьев и садиков зависло высоко в воздухе. И та же сила, которая всасывала и тянула все предметы вверх, на вершину поселения, собирала, как магнит, и впитывала в себя все звуки и голоса с нижних этажей, из леса – из всего, что окружало крепостную стену, перемалывала и перемешивала эти звуки, создавая один удивительно протяжный голос, как будто на этом месте постоянно слышалось звучное имя поселения, покрывающее словно шапкой его кровли. Проемы в виде креста (символы человека – окна – Христа), округлые или наподобие бойниц, были разбросаны, словно раздавленные мошки, по огромной, опоясывавшей поселение стене, заключавшей его в себе, как мешок – кости. Кое-где к стене снаружи лепились, словно гнезда, кельи, полы которых висели прямо в воздухе, чуть подпертые перекошенными балками. Над этими кельями, так же прижавшись к стене, стояли другие, но покрупнее, тоже подпертые косо поставленными балками, опирающимися на нижестоящие кельи и с такими же, как у тех, висящими в воздухе полами. В других местах высоко в небо вздымались мостки, одним краем опирающиеся на крепостную стену, с висящим вторым концом, а по краям этих мостков стояли, подобно стражам, маленькие дощатые нужники, выделенные таким способом из святой ткани монастыря. И все это сплошь было сдобрено перцем живой и подвижной оспы птичьих стай. Словно мушки хаотично и отвесно карабкаясь по поверхности стен, минуя этажи, окна смешивались с удивительными паразитами, приросшими снаружи к камню и штукатурке, где были заметны внутренние повреждения и нарушения в ткани огромного строения, которое, похоже, имело по окну для каждой птицы на Святой горе и по двери для любого ветра. Кое-где можно было увидеть, как из трубы, прикрепленной к фасаду крепостной стены, высоко била вода, там, где должно быть очагу с глубокими дымоходами, просторными как комнаты. Было заметно, как огромная тень, отбрасываемая строением, меняла у его подножия климат, создавая вечер утром, зиму – весной, где ночь приходила прежде звезд, подобно тому как лето раньше всего наступает для сала. Из этих прохладных мест, где террасы верхних этажей выступали на локоть и ступеньками, чтобы встретиться и влезть один в другой, было видно, что одни кельи повернуты к солнечной тени, а другие к лунной; можно было разглядеть, где стены возведены по-армянски, на солевой штукатурке, где – греческим способом, на молоке, где – по-сербски, на хлебе с вином; сквозь окна виднелись углы маленьких комнат, где не помещалась и кровать, «комнаты пятницы», где можно было лишь сидеть, и сидели в них только по пятницам. Были и другие, праздничные комнаты, для каждого праздника в году по одной, а над ними над обрывом возвышались двустворчатые врата, которые никуда не вели, но ими заканчивались и через них проветривались переходы, и только одна дверь – переход с комнаткой и с иконой Богородицы Вратарницы – открывала вход в монастырь.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com