Педагогическая поэма. Полная версия - Страница 179
Поставленные перед необходимостью немедленно что-то решить, они не в состоянии заняться анализом и в сотый, может быть, раз копаться в скрупулезных соображениях о своих интересах, капризах, аппетитах, о «несправедливостях» других. Подчиняясь в то же время эмоциональному внушению коллективного движения, они наконец действительно взрывают в себе очень многие представления, и не успеют обломки их разлететься в воздухе, как на их месте уже становятся новые образы, представления о могучей правоте и силе коллектива, ярко ощутимые факты собственного участия в коллективе, в его движении, первые элементы гордости и первые сладкие ощущения собственной победы.
Тот же, кого в особенности имеет в виду весь взрывной момент, находится, конечно, в более тяжелом и опасном положении. Если большинство объектов взрывного влияния несутся в лавине, если они имеют возможность пережить катастрофу внутри себя, главный объект стоит против лавины, его позиция действительно находится на краю бездны, в которую он необходимо полетит при малейшем неловком движении. В этом обстоятельстве заключается формально опасный момент всей взрывной операции, который должен оттолкнуть от нее всех сторонников эволюции. Но позиция этих сторонников не более удачна, чем позиция врача, отказывающегося от операции язвы желудка в надежде на эволюцию болезни, ибо эволюция болезни есть смерть. Надо прямо сказать, что взрывной маневр – вещь очень болезненная.
Такой трудной для перевоспитания оказалась Вера Березовская. Она много огорчала меня после нашего переезда, и я подозревал, что в это время она прибавила много петель и узлов на нитке своей жизни. Говорить с Верой требовало особой деликатности. Она легко обижалась, капризничала, старалась скорее от меня убежать куда-нибудь на сено, чтобы там наплакаться вдоволь. Это не мешало ей попадаться все в новых и новых парах, разрушать которые только потому было нетрудно, что мужские их компоненты больше всего на свете боялись стать на середине в совете командиров и отвечать на приглашение Лаптя:
– Стань смирно и давай объяснения, как и что!
Но наша жизнь бежала вперед и прибежала наконец к разным неприятностям.
Вера наконец сообразила, что колонисты неподходящий народ для романов, и перенесла свои любовные приключения на менее уязвимую почву. Возле нее завертелся молоденький телеграфист из Рыжова, существо прыщеватое и угрюмое, глубоко убежденное, что высшее выражение цивилизации на земном шаре – его желтые канты. Вера начала ходить на свидания с ним в рощу. Хлопцы встречали их там, протестовали, но нам уже надоело гоняться за Верой, и я согласен был уже записать, что бороться с Вериной натурой бесполезно. Единственное, что можно было сделать, сделал Лапоть. Он захватил в уединенном месте телеграфиста Сильвестрова и сказал ему:
– Ты Верку с толку сбиваешь. Смотри: женим!
Телеграфист отвернул в сторону прыщеватую подушку лица и усомнился:
– Так вы меня и женили!
– Смотри, Сильвестров, не женишься, вязы свернем на сторону, ты ведь нас знаешь… Ты от нас и в своей аппаратной не спрячешься, и в другом городе найдем.
Вера махнула рукой на все этикеты и улетала на свидание в первую свободную минуту. При встрече со мной она краснела, поправляла что-то в прическе и убегала в сторону. Я делал вид, что ничего особенного в таких встречах нет.
Наконец пришел час и для Веры. Поздно вечером она пришла в мой кабинет, развязно повалилась на стул, положила ногу на ногу, залилась краской и опустила веки, но сказала громко, высоко держа голову, сказала неприязненно и сухо:
– У меня есть к вам дело.
– Пожалуйста, – ответил я ей так же официально.
– Мне необходимо сделать аборт.
– Да?
– Да. И прошу вас: напишите записку в больницу.
Я молчал, глядя на нее. Она опустила голову:
– Ну… и все.
Я еще чуточку помолчал. Вера пробовала посматривать на меня из-за опущенных век, и по этим взглядам я понял, что она сейчас бесстыдна: и взгляды эти, и краска на щеках, и манера говорить.
– Будешь рожать, – сказал я сурово.
Вера посмотрела на меня кокетливо-косо и завертела головой:
– Нет, не буду!
Я не ответил ей ничего, запер ящики стола, надел фуражку. Она встала, смотрела на меня по-прежнему боком, неудобно.
– Идем! Спать пора, – сказал я.
– Так мне нужно… записку. Я не могу ожидать! Вы же должны понимать!..
Мы вышли в темную комнату совета командиров и остановились.
– Я тебе сказал серьезно и своего решения не изменю. Никаких абортов! У тебя будет ребенок!
– Ах! – крикнула Вера, убежала, хлопнула дверью.
Дня через три она встретила меня за воротами, когда поздно вечером я возвращался из села, и пошла рядом со мной, начиная мирным искусственно-кошачьим ходом:
– Антон Семенович, вы все шутите, а мне вовсе не до шуток.
– Что тебе нужно?
– У, не понимают будто!.. Записка нужна, чего вы представляетесь?
Я взял ее под руку и повел на полевую дорогу:
– Давай поговорим.
– О чем там говорить!.. Вот еще, господи! Дайте записку, и все!
– Слушай, Вера, – сказал я. – Я не представляюсь и не шучу. Жизнь – дело серьезное, играть в жизни не нужно и опасно. В твоей жизни случилось серьезное дело: ты полюбила человека… Вот выходи замуж.
– На чертей он мне сдался, ваш человек? Замуж я буду выходить, такое придумали!.. И еще скажете: детей нянчить! Дайте мне записку, и говорить не о чем. И никого я не полюбила!
– Никого не полюбила? Значит, ты развратничала?
– Ну, и пускай развратничала! Вы, конечно, все можете говорить!
– Я вот и говорю: я тебе развратничать не позволю! Ты сошлась с мужчиной, теперь родишь ребенка и будешь матерью!
– Дайте записку, я вам говорю! – крикнула Вера уже со слезами. – И чего вы издеваетесь надо мною?
– Записки я не дам. А если ты еще будешь просить об этом, я поставлю вопрос на совете командиров.
– Ой, Господи! – вскрикнула она и, опустившись на межу, принялась плакать, жалобно вздрагивая плечами и захлебываясь.
Я стоял над ней и молчал. С баштана к нам подошел Галатенко, долго рассматривал Веру на меже и произнес не спеша:
– Я думал, что это тут скиглит?[249] А это Верка плачет… А то все смеялась… А теперь плачет…
Вера затихла, встала с межи, аккуратно, по-деловому, отряхнула платье, так же деловито последний раз всхлипнула и пошла к колонии, размахивая рукой и рассматривая звезды.
Галатенко сказал:
– Пойдемте, Антон Семенович, в курень. От кавуном угощу! Царь-кавун называется! Там и хлопцы сидят.
Прошло два месяца. Наша жизнь катилась, как хорошо налаженный поезд: кое-где полным ходом, на худых мостах потихоньку, под горку – на тормозах, на подъемах – отдуваясь и фыркая. И вместе с нашей жизнью катилась, увлекаемая общей инерцией, и жизнь Веры Березовской, но она ехала зайцем на нашем поезде.
Что она беременна, не могло укрыться от колонистов, да, вероятно, и сама Вера с подругами поделилась секретом, а какие бывают секреты у ихнего брата, всем известно. Я имел случай отдать должное благородству колонистов, в котором, впрочем, и раньше был уверен. Веру не дразнили и не травили. Беременность и рождение ребенка в глазах ребят не были ни позором, ни несчастьем. Ни одного обидного слова не сказал Вере ни один колонист, не бросил ни одного презрительного взгляда. Но о Сильвестрове – телеграфисте – шел разговор особый. В спальнях и в «салонах», в сводном отряде, в клубах, на току, в цеху, видимо, основательно проветрили все детали вопроса, потому что Лапоть предложил мне эту тему, как совсем готовую:
– Сегодня в совете командиров поговорим с Сильвестровым, ничего не имеете против?
– Я не возражаю, но, может быть, Сильвестров возражает?
– Его приведут. Пускай не прикидывается комсомольцем!
Сильвестрова вечером привели Жорка и Волохов, и, при всей трагичности вопроса, я не мог удержаться от улыбки, когда поставили его на середину и Лапоть завинтил последнюю гайку: