Педагогическая поэма. Полная версия - Страница 173
– Нет, не выпало, – сказал Таранец, – а я принял, а то могло выпасть и потеряться… бывает, знаете…
Халабуда взял из рук Таранца свои ценности, и Таранец так же скромно отошел в толпу. Держа в руках и часы, и бумажник, и ключи, и палку, Сидор Карпович имел вид довольно растерянный. Наконец он пришел в себя, повертел головой:
– Народ, я тебе скажу!.. Честное слово!
И вдруг расхохотался:
– Ах, вы… Ну, что это такое в самом деле… Где этот самый… который «принял»?
Он уехал в город растроганный и довольный жизнью.
Я был поэтому прямо уничтожен на другой день, когда тот же Сидор Карпович в собственном богатом кабинете встретил меня недоступно холодно и не столько говорил со мной, сколько рылся в ящиках стола, перелистывал какие-то блокноты и сморкался.
– Одеял у нас нет, – сказал он, – нет!
– Давайте деньги, мы купим.
– И денег нет… денег нет… И потом, сметы такой тоже нет.
– А как же вчера?
– Ну, мало ли что? Что там… разговоры. Если нет ничего, что ж…
Я представил себе среду, в которой живет Халабуда, вспомнил Чарльза Дарвина,[242] приложил руку к козырьку и вышел.
В колонии известие об измене Сидора Карповича встретили с небывалым раздражением. Даже Галатенко возмущался:
– Дывысь, какой человек! Ну, так теперь же ему в колонию нельзя приехать. А он говорил: «На баштан буду приезжать. И сторожить буду…»
Но у нас был Крайник, студент первого курса социально-экономического факультета. Он мыслил юридически и сказал:
– А знаете что, Антон Семенович! Надо на него в суд подать.
Хлопцы это предложение приняли как шутку, но вечером Лапоть, Карабанов и Задоров пригласили меня посидеть над обрывом и посоветоваться. Советовались исключительно о том, как Халабуду заставить выполнить обещание. Задоров, небывало серьезный, утверждал:
– Вот увидите. В суд, если подать, одеяла наши будут. Не в законах дело, а, понимаете, тут коллектив, а Халабуда большевик все-таки, зачем так обещает.
Я колебался недолго, и на другой день…
На другой день я отвез в арбитражную комиссию жалобу на председателя помдета, в которой напирал не на юридическую сторону вопроса, а на политическую: не можем допустить, чтобы большевик не держал слово.
К нашему удивлению, на третий день вызвали в арбитраж меня и Лаптя. Перед судейским красным столом стал Халабуда и начал что-то доказывать. За его спиной притаились представители окружающей среды в очках, с гофрированными затылками, с американскими усиками, и о чем-то перешептывались между собою. Председатель, в черной косоворотке, лобатый и кареглазый, положил растопыренную пятерню на какую-то бумажку и перебил Халабуду:
– Подожди, Сидор. Скажи прямо: обещал одеяла?
Халабуда покраснел и развел руками:
– Ну… разговор был такой… Мало ли что!
– Перед строем колонистов?
– Это верно… в строю были мальчишки…
– Качали?
– Да, мальчишки!.. Качали… что ты им сделаешь?
– Плати…
– Как?
– Плати, говорю. Одеяла нужно дать, так и постановили.
Судьи улыбались. Халабуда повернулся к окружающей среде и что-то забубнил угрожающее. На нас он и смотреть не хотел – обиделся.
Мы подождали несколько дней, и Задоров поехал к Халабуде получать одеяла или деньги. Сидор Карпович не пустил Задорова к себе в кабинет, а его управляющий разъяснил:
– Не понимаю, как могло прийти в голову вам и вашему заведующему судиться с нами? Что это за порядок? Ну, вот, пожалуйста, у меня лежит постановление арбитражной комиссии. Видите, лежит?
– Ну?
– Ну и все! И, пожалуйста, сюда не ходите. Может быть, мы еще решим обжаловать. В крайнем случае мы внесем в смету будущего года. Вы думаете, как: поехали на базар и купили четыреста одеял? Это вам серьезное учреждение…
Задоров возвратился из города очень расстроенный. В совете командиров кипели и бурлили целый вечер и постановили написать письмо Григорию Ивановичу Петровскому.[243] Но на другой день нашелся выход, такой простой и естественный, такой даже веселый, что вся колония от неожиданности хохотала и прыгала и мечтала о той счастливой минуте, когда в колонию приедет Халабуда и колонисты будут с ним разговаривать. Выход состоял в том, что я поехал к судебному исполнителю и наложил арест на текущий счет помдета. Прошло еще два дня: меня вызвали в тот самый высокий кабинет, и тот же бритый товарищ, который в свое время интересовался, почему мне не нравятся сорок сорокарублевых воспитателей, сидел в широком кресле и наливался веселой кровью от смеха, наблюдая за шагающим по кабинету Халабудой, тоже налитым кровью, но уже другого сорта.
Я молча остановился у дверей, и бритый поманил меня пальцем, с трудом удерживая смех:
– Иди сюда… Как же это? Как же это ты, брат, осмелился, а? Это не годится, надо снять арест, а то… вот он ходит тут, а его в собственный карман не пускают. Он пришел ко мне на тебя жаловаться. Говорит: не хочу работать, меня обижает заведующий горьковский.
Я молчал, потому что не понимал, какая здесь спираль закручивается бритым.
– Арест надо снять, – сказал серьезно хозяин. – Что это еще за новости, аресты какие-то!
Он вдруг снова не удержался и закатился в своем кресле. Халабуда заложил руки в карманы и обиженно смотрел в окно на площадь.
– Прикажете снять арест? – спросил я.
– Да ведь вот в чем дело: приказывать не имею права. Слышишь, Сидор Карпович, не имею права! Я ему скажу: сними арест, а он скажет: не хочу! У тебя, я вижу, в кармане чековая книжка. Выпиши чек, на сколько там: на десять тысяч? Ну вот…
Халабуда отвалился от окна, вытащил руку из кармана, тронул рыжий ус и улыбнулся:
– Ну, и народ же сволочной, что ты скажешь?
Он подошел ко мне, хлопнул меня по плечу:
– Молодец, так с нами и нужно! Ведь мы кто? Бюрократы! Так и нужно!
Бритый снова взорвался смехом и даже платок вытащил. Халабуда, улыбаясь, достал книжку и написал чек.
Первый сноп праздновался пятого июля.
Это был наш старый праздник, для которого давно был выработан ритуал и который давно сделался важнейшей вехой в нашем годовом календаре. Но сейчас сельскохозяйственное значение праздника сильно забивалось его новым значением – это был наш отчет перед всем харьковским обществом о проделанной операции. Нам удалось захватить этой идеей самого последнего колониста, и поэтому подготовка к празднику проходила «без сигналов», в глубоком захвате широких идей и самых узеньких мелочей, колонисты копошились как пчелы, сводными отрядами и в одиночку, инстинктивно бросаясь на недоделанные места. Впрочем, недоделанных мест почти и не было. Задачи последних дней заключались уже в наведении последних блесков, в организации приема гостей и в шлифовке всяких деталей ритуала. На кроватях теперь лежали красные новые одеяла, пруд блестел зеркальной гладью, на склоне горы протянулись семь террас для нового сада. Было сделано все. Силантий резал кабанов, сводный отряд Буцая развешивал гирлянды и лозунги. Над воротами на белом фоне свода Костя Ветковский старательно расположил:
И ВОДРУЗИМ НАД ЗЕМЛЕЮ КРАСНОЕ ЗНАМЯ ТРУДА!
а на внутренней стороне ворот коротко:
ЕСТЬ!
Второго числа разряженный тринадцатый сводный под командой Жевелия развез по городу приглашения.
В день праздника с утра намеченный к жатве полугектар ржи обнесен рядами красных флагов, дорога к этому месту украшена также флагами и гирляндами. У въездных ворот покрытый белой скатертью стол гостевой комиссии. Над обрывом у пруда поставлены столы на шестьсот мест, и праздничный заботливый ветерок шевелит углы белых скатертей, лепестки букетов, белые халаты хозяйственной комиссии.