Педагогическая поэма. Полная версия - Страница 145
Я вдруг вспомнил о Куряже.
Нет, ныне не принято молиться о снисхождении, и никто не пронесет мимо меня эту чашу. Я вдруг почувствовал, что устал и износился до отказа.
В уборной артистов было весело и уютно. Лапоть в царской одежде, в короне набекрень сидел в широком кресле Екатерины Григорьевны и убеждал Галатенко, что роль коня тот выполнил гениально:
– Я такого коня и в жизни не видел, а не то что в театре.
Оля Воронова сказала Лаптю:
– Встань, Ванька, пускай Антон Семенович отдохнет.
В этом замечательном кресле я и заснул, не ожидая конца спектакля. Сквозь сон слышал, как пацаны одиннадцатого отряда спорили оглушительными дискантами:
– Перенесем! Перенесем! Давайте перенесем!
Силантий, наоборот, шептал, уговаривая пацанов:
– Ты здесь это, не кричи, как говорится. Заснул человек, не мешай, и больше никаких данных… А ты кричишь, как будто у тебя соображения нет. Видишь, какая история.
[6] Пять дней
На другой день, расцеловавшись с Калиной Ивановичем, с Олей, с Нестеренко, я уехал. Коваль получил распоряжение точно выполнить план погрузки и через пять дней выехать с колонией в Харьков.
Мне было не по себе. В моей душе были нарушены какие-то естественные балансы, и я чувствовал себя неуютно. Бывало раньше, возвращаешься в свою колонию и всегда немного волнуешься: сотня живых людей, да еще не умеющих жить, это все-таки довольно тяжелая штука. Поэтому я не люблю уезжать из колонии и всегда отказывался от отпуска, отпуск в колонии был невозможен, а вне колонии превращался в сплошную нервную настороженность и ежеминутное ожидание каких-то страшных известий. Но сейчас я уезжал из колонии, не беспокоясь о ней, потому что куряжская проблема закрывала собою все беспокойные темы. Но и за Куряж волноваться не было оснований, потому что – что особенно нового могло произойти в Куряже. Поэтому, подъезжая к Харькову, я находился в состоянии совершенно непривычного покоя, и от этого покоя было неуютно. В Куряжский монастырь я пришел с Рыжовской станции около часу дня, и как только вошел в ворота, на меня сразу навалились так называемые неприятности, величина которых была обратно пропорциональна неосновательному покою в пути.
В Куряже сидела целая следственная организация: Брегель, Клямер, Юрьев, прокурор, и между ними почему-то вертелся бывший куряжский заведующий. Все, за исключением Юрьева, разговаривали со мною высокомерно, старались даже не замечать моего присутствия и имели такой вид, как будто все происходящее в колонии просто не поддается описанию по своей мерзости, как будто их души переполнены отвращением и ужасом, но они сдерживаются в присутствии ребят, а для меня оставляют единственный путь – отвечать на все вопросы только судебному следователю. Брегель сказала мне сурово:
– Здесь начались уже избиения.
– Кто кого избивает?
– К сожалению, неизвестно кто… и по чьему наущению…
Прокурор, толстый человек в очках, виновато глянул на Брегель и сказал тихо:
– Я думаю, случай… ясный. Наущения могло и не быть. Какие-то, знаете, счеты… Собственно говоря, побои легкого типа. Но все-таки интересно было бы посмотреть, кто это сделал. Вот теперь приехал заведующий… Вы здесь, может быть, что-нибудь узнаете подробнее и нам сообщите.
Брегель была явно недовольна поведением прокурора. Не сказав мне больше ни слова, она уселась в машину. Юрьев стыдливо мне улыбнулся, а остальные не сказали даже «до свидания». Следствие было закончено еще до моего приезда. В полутемной сырой «больничке» сидел старенький чужой доктор и давал наставления тоже чужой сестре, как нужно собрать и как отправить в город больного. Тут же лежал и больной – корявый мальчик… Дорошко, смотрел на доктора внимательно-сухим взглядом и упрямо заявлял:
– Я никуда все равно не поеду.
– Голубчик, как это ты не поедешь? – говорил доктор устало.
– Все равно не поеду.
Доктор передернул плечами и снова обратился к сестре.
– Все это глупости. Через двадцать минут будет карета, сделайте так, как я сказал.
– Я не поеду, – закричал Дорошко, приподнимаясь на локте.
Доктор махнул рукой и вышел. Сестра подошла к кровати Дорошко.
– Ты очень болен…
– Ничего я не болен… отстаньте. Антон Семенович, я хочу вам сказать… только чтобы никто не слышал.
Сестра вышла.
Дорошко страстным придирчивым взглядом проводил сестру в движении закрывающейся двери и заговорил, не отрываясь от моего лица и даже не моргая:
– Тут приезжали… Все хотели, чтоб я сказал… кто меня избил. Я все равно не скажу. Пускай меня хоть убьют, не скажу. Какое их дело?
– Почему? Ты должен сказать!
– Я не скажу… Только смотрите – побили меня не ваши, не горьковцы, а они все хотят, чтоб горьковцы.
– Кто – они?
– А что приезжали!.. А кто меня побил, кому какое дело. А я говорю, не ваши побили, а они хотят вашим насолить. И в больницу не поеду. А если бы не ваши, меня убили бы. Тот… такой командир, он проходил, а те разбежались, пацаны…
– Кто тебя бил?
– Я не скажу.
Дорошко избили ночью во дворе в тот момент, когда он, насобирав по спальням полдюжины пар сравнительно новых ботинок, пробирался с ними к воротам. Все обстоятельства ночного происшествия доказывали, что избиение было хорошо организовано, что за Дорошко следили во время самой кражи. Когда он подходил уже к колокольне, из-за кустов акации, растущей у соседнего флигеля, на него набросили одеяло, повалили на землю и избили… Били сильно, палками и еще каким-то тяжелым орудием, может быть, молотком или ключом. Дорошко подняли во дворе уже под утро Ветковский и Овчаренко, собравшиеся выезжать в поле для вспашки. Состояние его было очень тяжелое: было в переломе два ребра, по всему телу кровоподтеки. Уложив пострадавшего в «больничку», Горович сообщил о происшествии Юрьеву.
Приехавшая следственная комиссия во главе с Брегель повела дело энергично. Наш передовой сводный был возвращен с поля и подвергнут допросу поодиночке. Клямер в особенности искал доказательств, что избивали горьковцы. Ни один из воспитателей не был допрошен, с ними вообще избегали разговаривать и ограничились только распоряжением вызвать того или другого. Из куряжан вызвали к допросу в отдельную комнату только Ховраха и Перца, и то, вероятно, потому, что они кричали под окнами:
– Вы нас спросите! Что вы их спрашиваете? Они убивать нас будут, а пожаловаться некому.
Я спросил у Дорошко:
– Кто тебя бил? Откуда ты знаешь, что тебя били не горьковцы? Ведь ты не видел? Ведь на тебя что-то набросили? Одеяло?
Дорошко помолчал, уставясь в потолок, повернулся на бок, застонал и уставился взглядом на мои колени.
– Скажи…
– Я не скажу… Я не для себя крал. Мне еще утром сказал… тот…
– Ховрах?
Молчание.
– Ховрах?
Дорошко уткнулся лицом в подушку и заплакал. Сквозь рыдания я еле разбирал его слова:
– Он… узнает… Я думал… последний раз… я думал… хорошо буду жить… теперь… Я вчера поехал… с этим… с Витей вашим…
Я подождал, пока он успокоится, и еще раз спросил:
– Значит, ты не знаешь, кто тебя бил?
Он вдруг сел на постели, взялся за голову и закачался слева направо в глубоком горе. Потом, не отрывая рук от головы, полными еще слез глазами улыбнулся:
– Нет, как же можно? Это не горьковцы. Они не так били бы…
– А как?
– Я не знаю, как, а только они без этого – без одеяла…
С трудом уговорили Дорошко помириться с каретой «скорой помощи». И, укладываясь на носилки, он свои стоны пересыпал просьбами:
– Так вы же не думайте, что это горьковцы.
Отправив его в больницу,[200] я начал собственное следствие.