Печоринский роман Толстого - Страница 4
После этого — он решил на ней жениться! В самом деле, в следующей записи сказано: «Мы с Валерией говорили о женитьбе, она не глупа и необыкновенно добра...» (10 августа). «Она была необыкновенно проста и мила. Желал бы я знать, влюблен ли или нет?..» (1 августа). «Я все больше и больше подумываю о Валериньке...» (16 августа).
По свидетельству всех биографов, свой роман с Арсеньевой он изобразил в «Семейном счастье». Это далеко не лучшее произведение Толстого, — его единственное произведение бледноватое: только в «Семейном счастье» мы у него не видим ясно, не представляем себе людей — ни этой Маши, ни этого Сергея Михайловича, — у них, как нарочно, даже и фамилий нет, да и все действующие лица не по-толстовски называются буквами: г-жа H.H., графиня Р., маркиз Д., леди С. Все же сопоставление дневника с его прославленной повестью о любви поучительно: вот как он все это описал, — вот что было в действительности. Кое-что опускаю, — не очень удобно приводить из дневника факты характера интимного, тоже по-новому освещающие поэзию «Семейного счастья».
26 августа 1856 года состоялась коронация императора Александра II. Коронационные торжества в России всегда отличались пышностью, но это коронование было особенно блестящим. В Москву съезжались люди со всех концов Европы, — за балкон на пути следования царской процессии платили до трех тысяч рублей. Сестры Арсеньевы тоже отправились в Москву и очень веселились на разных балах. Валерия Владимировна, по-видимому, танцевала с какими-то флигель-адъютантами; было у нее платье не то цвета смородины, не то с украшениями в виде смородины, и что-то с этим платьем случилось, и о происшествии она написала тетушке Ергольской. В ответ Лев Николаевич послал ей письмо, в котором говорилось следующее:
«Сейчас получили милое письмо ваше... Я всеми силами старался удерживаться... от тихой ненависти, которую в весьма сильной степени пробудило во мне чтение вашего письма к тетеньке, и не тихой ненависти, а грусти и разочарования в том, что ты его в дверь, а он в окно. Неужели какая-то смородина просто прелесть, высокий полет и флигель-адъютанты останутся для вас вечно верхом всякого благополучия?.. Вы должны были быть ужасны в смородине просто прелесть, и, поверьте, в миллион раз лучше в дорожном платье...
Любить высокий полет, а не человека — нечестно, потом опасно, потому что из нее чаще встречаются дряни, чем из всякой другой volée, a вам даже и невыгодно, потому что вы сами не haute volée, a потому ваши отношения, основанные на хорошеньком личике и смородине, не совсем-то должны быть приятны и достойны — dignes. Насчет флигель-адъютантов — их человек сорок, кажется, а я знаю положительно, что только два не негодяи и дураки, стало быть, радости тоже нет. Как я рад, что измяли вашу смородину на параде... Хотя мне и очень хотелось бы приехать в Москву, позлиться, глядя на вас, я не приеду, а, пожелав вам всевозможных тщеславных радостей с обыкновенным их горьким окончанием, остаюсь ваш покорнейший, неприятнейший слуга гр. Л.Толстой».
Казалось бы, преступления Валерии Владимировны были невелики; да и женихом-то Лев Николаевич был тогда еще не вполне, так что на такие нотации, быть может, не имел и права. Мы видим, однако, что в письме он сказал Арсеньевой все неприятное, что только мог сказать, — поговорил и о ней самой, и о ее платье, и даже о недостаточной знатности ее семьи. Сам Печорин не мог бы быть более неприятен в разговоре с княжной Мэри.
Инцидент со смородиной и флигель-адъютантами удалось замять, — Толстой почувствовал, что зашел слишком далеко. Затем Валерия Владимировна вернулась в Судаково. В дневнике появляются следующие записи:
«Приезжала m-lle Вергани (гувернантка Арсеньевых), по ее рассказам Валерия мне противна...» (24 сентября). «Ездил к Арсеньевым. Валерия мила, но, увы, просто глупа...» (25 сентября). «Была Валерия мила, но ограниченна и фютильна (т.е. пуста и ничтожна) невозможно...» (26 сентября). «Валерия нравилась мне вечером...» (28 сентября). «Валерия не способна ни к практической, ни к умственной жизни. Я сказал ей только неприятную часть того, что хотел сказать, и потому оно не подействовало на нее. Я злился. Навели разговор на Мортье (учитель музыки), и оказалось, что она влюблена в него. Странно, это оскорбило меня, мне стыдно стало за себя и за нее, но в первый раз я испытал к ней что-то вроде чувства...» (29 сентября). «Она страшно пуста, без правил и холодна как лед, от того беспрестанно увлекается...» (1 октября). «Не могу не колоть Валерию. Это уж привычка, но не чувство. Она только для меня неприятное воспоминание...» (8 октября). «Смотрел спокойно на Валерию, она растолстела ужасно, и я решительно не имею к ней никакого чувства, дал ей понять, что нужно объяснение, она рада, но рассеянно...» (19 октября). «Поехал на бал. Валерия была прелестна. Я почти влюблен в нее...» (24 октября). «Приехала Валерия. Не слишком мне нравилась, но она милая, милая девушка, честно и откровенно она сказала, что хочет говеть после истории с Мортье, я показал ей этот дневник, 25 число кончалось фразой: я ее люблю. Она вырвала этот листок...» (27 октября). «Она была для меня в какой-то ужасной прическе и порфире. Мне было больно, стыдно, и день провел грустно, беседа не шла. Однако я совершенно невольно сделался что-то вроде жениха. Это меня злит...» (28 октября). «Нечего с ней говорить. Ее ограниченность страшит меня. И злит невольность моего положения...» (30 октября). «Она не хороша. Невольность моя злит меня больше и больше. Поехал на бал, и опять была очень мила. Болезненный голос и желание компрометироваться и чем-нибудь пожертвовать для меня. С ними поехали в номера, они меня проводили, я был почти влюблен» (31 октября).
Решаюсь утверждать: в этих кратких записях только что опубликованного дневника — новый Толстой! В них человек с неврастенической раздражительностью, «влюбленный», чувства которого меняются каждый день, если не каждый час, в зависимости от платья, от прически, от случайного слова. И с этими-то, столь же несправедливыми, сколь резкими рассуждениями — «глупа», «противна», «отвратительна» — он стал женихом и писал невесте милые, нежные, иногда восторженные письма! «Увлечение» свое он изобразил в повести о любви, силой поэзии преобразив почти все. Теперь и некоторые главы «Войны и мира», «Анны Карениной» придется читать по-иному: мы ведь больше не знаем, что сказали бы в дневниках о Китти — Левин, и о Наташе — князь Андрей.
В искренности же Льва Николаевича сомневаться не приходится; он был искренен в каждую отдельную минуту. У Печорина тоже бывали минуты, когда он чувствовал себя почти влюбленным в княжну Мэри.
IV
Став полуофициально женихом В.ВАрсеньевой, Толстой все же решил уехать на некоторое время в Петербург, «чтобы их чувства могли быть проверены». Его чувства, действительно, нуждались в проверке.
Покинул он Ясную Поляну 31 октября 1856 года и на следующий день в дороге записал: «Думаю только о Валерии...» 2 ноября из Москвы он послал невесте длинное письмо. Но уже 4 ноября в дневнике появляется следующая запись: «Костинька (Иславин) нагнал на меня тоску по случаю Валерии. О ней я думаю поменьше; но испытываю тоску невыразимую везде...» Мы не знаем в точности, что именно мог ему сказать Иславин; однако Лев Николаевич и до этой беседы находился в мрачном, раздраженном состоянии духа. 3 ноября в дневнике записано: «Обедал у Боткина. Григорьев и Островский, я старался оскорбить их убеждения. Зачем? не знаю...» В самом деле, к Аполлону Григорьеву и особенно к А.Н.Островскому он вообще относился хорошо.
Приехав в Петербург, Толстой, по собственным его словам, написал Арсеньевой «злое письмо», он ревновал ее к Мортье. Этого письма он не отправил — послал другое, — оно, впрочем, тоже едва ли могло порадовать Валерию Владимировну: «Сейчас написал было вам длинное письмо, которое не решился послать вам, а покажу когда-нибудь после. Оно было написано под влиянием ненависти к вам...» Последние слова Арсеньева, очевидно, должна была принять как шутку.