Павел I - Страница 2
В. В. Крестовский
ДЕДЫ
ПОВЕСТЬ
I
КОНЦЫ И НАЧАЛА
На обширной площади перед Зимним дворцом была какая-то странная, необычная тишина. Народ отдельными кучками стоял по разным местам этой площади и с напряжённым вниманием глядел на несколько слабо освещённых окон, которые как-то грустно и таинственно выделялись своим тусклым светом на тёмном фоне высокой каменной громады дворца, погруженной во мглистый мрак ноябрьского вечера. Эти кучки народа оставались в глубоком безмолвии; изредка разве обратится сосед к соседу с каким-нибудь замечанием, вопросом или сообщением, но и то так тихо, вполголоса, почти шёпотом… Тягостная неизвестность и томительная тоска какого-то грустного ожидания отпечатлевались на лицах. А между тем, несмотря на эти неподвижно стоящие кучки, площадь полна была тревожным движением. И от дворца, и ко дворцу почти беспрерывно то отъезжали, то подкатывали всевозможные экипажи: курьерские возки, городские санки, тяжёлые барские кареты четвернёй и шестёркой цугом, но мальчишки-форейторы, которые в то время имели обыкновение кричать своё «пади!» с громким и продолжительным визгом, стараясь выказать этим своё молодечество, на сей раз не подавали ни малейшего звука. Одно только глухое громыхание колёс или время от времени топот копыт коня какого-нибудь вестового гусара в высокой и мохнатой медвежьей шапке, проносившегося куда-то и зачем-то во всю конскую прыть, нарушали это странное и строгое безмолвие.
– Ещё вчера, сказывают, изволили быть в совершенно добром здравии, – шёпотом передавал в одной из кучек народа какой-то мелкий сенаторский чиновник двоим-троим из ближайших соседей.
– Где уж здорова! – с грустным вздохом махнул рукой старый инвалид в гарнизонном кафтане. – Мне хороший знакомец мой один – он кофишенком у князя Платон Александрыча[1] – так он сказывал, что ещё третьево дни целый день на колики жаловались.
– И однако ж, вчера была здорова, – настаивал сенатский чиновник, – и мне даже через одного человека из самого дворца доподлинно ведомо, что даже обычное своё общество принимали в будуваре, очень много разговаривали о кончине сардинского короля и всё шутить изволили над Нарышкиным, над Лев Александрычем, всё, значит, смертью его стращали, а ныне вот…
– Никто как Бог… Его святая воля… Авось-либо всё ещё, даст Бог, благополучно кончится! – утешали себя некоторые.
– Ах, дай-то Господи! Сохрани её, матушку, Владычица небесная! – крестясь, вздыхали другие.
В то самое утро в опустелой Софии, дремавший среди уныло обнажённых садов, миновав Царское Село, скакал верховой ординарец. Взмыленный конь его уже хрипел и выбивался из последних сил, а молодой человек между тем всё больше и больше пришпоривал и нетерпеливо побуждал его ударами шенкелей, но конь начинал уже спотыкаться и, видимо, терял последние силы.
– Лошадь под верх! Бога ради, живее! – торопливо и взволнованно закричал ординарец, приплетясь кое-как на конюший двор. Но его не слушали. На крыльце перед конюшнями стоял кто-то закутанный в дорогую шубу, в собольей шапке и с дорогой собольей муфтой в руках.
– Лошадей!.. Лошадей, каналья, скорее! – шумел и жестикулировал мужчина, – лошадей, говорю, или я тебя самого запрягу под императора!
– Ах… ах, ваше сиятельство! – манерно и с ужимками, полуучтиво и полугрубо отвечал ему на это хрипло-пьяноватым голосом какой-то старикашка, одетый в гражданский мундир заседателя. – Запречь меня не диковинка, но какая польза? Вить… вить я не повезу, хошь до смерти извольте убить.
– Под императора, говорят тебе! – топал меж тем тот, кого заседатель называл сиятельством.
– Да что такое император? – всё так же манерно разводя руками, возражал ему пьяненький старикашка. – О чём говоришь-то, не разумею… Какой император?.. Если есть император в России, то дай Бог ему здравствовать, а буде матери нашей не стало, то… то ей виват! виват!.. Н-да! вот те и заседатель!
Молодой ординарец, заглянув при свете луны в лицо закутанного мужчины, почтительно отдал ему воинскую честь и торопливо прошёл мимо, направляясь в конюшню и таща за собой на поводу измученную лошадь. В этом мужчине он узнал графа Николая Зубова.
Не дожидаясь заседателя, ординарец сам выбрал под себя свежую лошадь, спешно переседлал её под своё седло и как вихрь помчался по гатчинской дороге.
Вскоре навстречу ему одиноко проскакал кто-то закутанный в плащ и на лету успел только крикнуть одно слово «Едет!», вслед за которым оба всадника уже далеко разминулись друг с другом.
Через несколько минут сквозь ночную мглу показались впереди на дороге точно бы два огненных глаза, которые, всё увеличиваясь и приближаясь, превратились наконец в два фонаря дорожной кареты, мутно светившие сквозь густой пар, что валил облаками от восьмёрки запряжённых добрых коней.
Молодой человек придержал свою лошадь.
– Кто там? – раздался из открытого окна мужской голос. – Гонец?.. с известием?.. Что нового?..
– Её величеству, слава Богу, лучше! – громким и отчётливым голосом доложил ординарец, поворотив свою лошадь и направляясь обратно по дороге вровень с окном кареты. – Когда сняли шпанские мушки, – продолжал он, – государыня открыла глаза и попросила пить… Я от графа Салтыкова доложить, что есть надежда.
– Фу!.. Слава Богу! – с глубоким, полным и облегчённым вздохом послышалось из глубины кареты.
За экипажем скакали верхом и ехали в санях уже человек пять курьеров, посланных ранее с известиями более или менее тревожного свойства. Молодой ординарец, привёзший первую весть надежды, присоединился к этому кортежу и тоже поскакал за каретой.
В Софии на перемену уже была готова новая подстава: Николаю Зубову какими-то судьбами удалось наконец уломать несговорчивого заседателя. Когда экипаж остановился перед крыльцом, конюхи живо стали перепрягать лошадей. На площадке в это время стоял ещё кто-то, новоприезжий из Петербурга, и разговаривал с Зубовым.
– Ah, c'est vous, mon cher Rostoptchin! – послышалось из каретного окна. – Faites moi le plaisir de me suivre; nous arriverons ensemble. J'aime a vous voir avec moi.[2]
Зубов молча, задумчивыми глазами проводил отошедшего Ростопчина. Быть может, в эту минуту он почувствовал в его лице восхождение нового светила в среде царедворцев…
По дороге в Петербург время от времени попадались навстречу всё новые гонцы и курьеры, которых уже ворочали назад, и таким образом набралось их человек двадцать, что составило длинную свиту саней и вершников, мчавшихся за каретой.
Проехав Чесменский дворец, наследник приказал на минуту остановиться и вышел из экипажа. Чтобы хоть несколько развлечь тяжёлые думы высокого путника, Ростопчин, после некоторого молчания, привлёк его внимание на красоту ночи, которая действительно была необыкновенно тиха и светла и слегка морозна: холод не превышал трёх градусов. Красивые тучки быстро и высоко неслись по тёмно-синему небу, и луна то выплывала из-за облаков, то опять закутывалась в дымку. Вокруг царствовала глубокая тишина. Наследник молча устремил свой взгляд на луну – и при полном её сиянии Ростопчин заметил, что глаза его полны были слёз, которые тихо катились по лицу.
Поговорив с Ростопчиным и крепко пожав ему руку, государь-наследник уже садился было в карету, как вдруг обернулся и спросил, кто привёз известие, что государыне лучше.
– Я, ваше высочество, – ответил ему молодой ординарец, подавшись вперёд из-за кареты.
– Сержант лейб-гвардии Конного полка?
– Так точно, ваше высочество.
– Фамилия?
– Дворянин Василий Черепов.
Наследник кивнул головой, вслед за тем дверца захлопнулась – и весь кортеж помчался далее.
Зимний дворец был переполнен людьми всякого звания. При тусклом свете немногих ламп, кое-как зажжнных наскоро, в обширных залах и коридорах толпились сенаторы, генералы, синодальное и иное духовенство, дворяне, городские обыватели, придворные, сановники и служители, дамы и фрейлины, гвардейские офицеры и солдаты. Одни поспешали сюда по обязанности своего звания, другие из любопытства или страха за жизнь императрицы, и все с затаённым трепетом ожидали приближающейся роковой минуты. Смутный гул сдержанного шёпота пробегал из залы в залу; на каждом шагу повторялись вопросы и сообщения то о часе апоплексического удара, то о действии лекарств, о мнении медиков… Всякий рассказывал разное, но общее чувство и общая мысль выражались в желании хотя бы слабой надежды на выздоровление государыни. Граф Безбородко, в качестве статс-секретаря, находился в её кабинете. Прибыв, по обыкновению, во дворец с докладом, он с самого раннего утра присутствовал здесь безотлучно и был в отчаянии: неизвестность будущей своей судьбы, страх, что новый государь на него ещё в гневе за прежние столкновения, и живое воспоминание о стольких благодеяниях умирающей императрицы заставляли его часто рыдать, как ребёнка, и наполняли сердце его горестью и ужасом. Он желал теперь только единственной милости – быть оставленным без посрамления.