Пароль не нужен - Страница 63
– Знаете, – сказала Сашенька, – вы когда-нибудь очень пожалеете, что не разрешили мне быть подле вас.
– Я знаю…
И он снова начал играть на свистелочке тоскливый и чистый мотив, который обычно напевают пастухи – самые влюбленные люди на земле.
Сашенька поднялась из-за стола, накинула свой тулупчик с белой оторочкой и, перешагнув через заметавшихся филеров, вышла на крыльцо.
– Кто? – спросил один из филеров, сунув руку под подушку. – А, барышня, простите, сон чумной увидел…
Исаев вышел следом.
– Смотрите, какая тайга под луной. Будто декорация. Совсем некрасиво оттого, что слишком красиво…
– Если играть «Богатели» возле картин Куинджи, тогда все смотрится иначе.
– У вас лоб хороший, выпуклый.
– Вы про лоб подумали оттого, что я вам сказала о музыке и живописи? Вы, верно, решили, что я умная?
– Нет?
– Женщине надо быть дурой, тогда ее ждет счастье.
– Вам кто-нибудь говорил про это?
– Не-а…
– Неправда. Это слова мужчины. Держите свистелочку.
Сашенька стала играть детскую пьеску – ту, которую разучивают малыши, впервые усаженные родителями за рояль. И впрямь, тайга сделалась иной: тени, лежавшие на хрупком, нафталиновом снегу, перестали быть рисованными, а сделались реальными и подвижными, верхушки громадных кедрачей стали походить на великанов из сказок, а далекие высверки луны на заледенелых солонцах, казавшиеся прежде неживыми, сейчас замерцали и сделались переливными.
– Сашенька, – сказал Исаев, – моей профессии… журналистике… противна любовь к женщине, потому что это делает ласковым и слишком мягким. А это недопустимо. Но я никогда раньше не любил, даже издали, потому что для меня всегда главным были мои… читатели. Они, читатели, требуют всей моей любви, всего сердца, всего мозга, иначе я буду делать мое дело вполсилы – тогда незачем огород городить. Так я считал.
– Вы продолжаете и теперь считать так?
– Да.
– Я поцелую вас, Максим Максимыч, можно?
Девушка обняла его голову, прижала к себе и поцеловала в губы.
– Максим Максимыч, – шепотом сказала Сашенька, – а ведь ваши читатели газетами окна на зиму заклеивают и вашу фамилию пополам режут – я сама видела.
Исаев погладил ее по лицу. Он гладил ее лоб, щеки, губы, на ощупь, как слепой. И лицо у него было скорбное и спокойное, как у святого на иконе.
– Я пойду за вами, куда позовете, – говорила Сашенька. – Я готова нести на спине поклажу, в руках весла, а в зубах сумку, где будет наш хлеб. Я готова быть возле вас повсюду – в голоде, ужасе и боли. Если вы останетесь здесь, я останусь подле вас, что бы нам ни грозило.
Она говорила и говорила, а Исаев терся об ее щеку, как маленький щенок, и на лице у него были скорбь и счастье.
Часа через четыре вернулся из тайги Тимоха и кивнул головой Исаеву, который сидел возле Сашеньки, прикорнувшей на широкой тахте.
– Возьмем зверя? – спросил Исаев.
– Должны.
– Далеко отсюда ходит?
– Верст десять в сопки.
– И то хорошо, – сказал Исаев, вздохнул, закрыл глаза и снова начал гладить лицо Сашеньки.
– Поспали б, господин Исаев, – сказал Тимоха, – а то завтра маетность предстоит.
– Ничего, – тихо ответил Исаев, – это все пустяки, сущие пустяки, Тимоха…
Уже под утро, когда луна скрылась за тучи, потянувшие серой тоскливой стеной с океана, окна заимки чуть осветились прыгающим светом автомобильных фар – это торопился Гиацинтов.
Исаев, так и просидевший всю ночь подле Сашеньки, осторожно поцеловал ее в висок, укрыл потеплее и пошел на постель к Тимохе. Тот подвинулся к стенке, Исаев сбросил пимы и лег рядом с егерем. Запрокинул руки за голову и закрыл глаза.
Гиацинтов вошел в заимку, осторожно перешагнул через филеров, которые со сна сразу же потянулись за пистолетами под голову.
– Отдыхайте, отдыхайте, – шепнул Гиацинтов.
Следом за ним в заимку вошли еще три филера. Они сели к столу и сразу же начали доедать то, что осталось от ужина. Гиацинтов подошел к Исаеву, лежавшему рядом с Тимохой, нагнулся над ним и долго, неотрывно смотрел в лицо Максима Максимовича. А тот сладко посапывал, и ни один мускул в его лице не дрогнул, и ресницы лежали большими тенями на щеках: спокойно спал Исаев, как ребенок.
Гиацинтов судорожно вдохнул воздух, потому что, разглядывая Исаева, он не дышал, отошел назад и, сев на скамью, стал в задумчивости барабанить пальцами по столу опереточный мотивчик.
– Тише ешьте, – попросил он чавкающих филеров, – люди спят…
ПЕРЕДОВЫЕ ПОЗИЦИИ КРАСНЫХ ВОЙСК
По бескрайней снежной равнине, по узкой санной дороге, которая вьется по буеракам и взгорьям, медленно бредут части разбитой Народно-революционной армии, выходящей из окружения. На обочине, по пояс в снегу, воткнуты два голых трупа народармейцев. Они облиты водой и заморожены белыми насмерть. Один держит в зубах табличку, на которой написано: «На Москву». А у второго к груди прибита дощечка со стихами: «У кого ж… не драта, голосуй за демократа». Белые так себя стали называть – демократами, это Николай Дионисьевич Меркулов придумал, слово-то очень мужику нравится – непонятное и со смыслом.
Мертвый снег кругом, скользкая дорога кажется тоннелем в этих сугробах, воронье кружится над убитыми бойцами, мертвая тишина, и только усталое шарканье сотен и сотен подошв по бугорчатому, порыжелому льду дороги.
Молча идут бойцы, только разве изредка сухой кашель забьет кого-нибудь из стариков, он остановится, скрючится посреди дороги и долго будет стоять так, позеленев, пока, наконец, отдышится и сможет сделать первый шаг – дальше, на запад.
И вдруг то ли пригрезилось, то ли ветер зашумел как-то странно, только послышалась людям песня. Боевая, с присвистом и задором. Ни дать ни взять как на параде в мирное время. И бойцы, шедшие по унылой, бесконечной зимней дороге, не смели поднять голову или остановиться, потому что изнурительное многодневное отступление притупляет и успокаивает, оно принимает в себя и несет целый день – до случайного ночлега или до смерти, когда вьюга подует еще сильней и негде будет обогреться. Оно, это движение, безнадежно монотонно, его нельзя нарушать остановкой, потому что в этой монотонности и есть надежда на спасение.
Но слишком уж звонка песня, уж рядом она, вот здесь, за пригорком.
И колонна замирает, каждый боится спросить соседа и боится на него глядеть, каждый смотрит в небо: оно не обманет, оно молчаливо, но в нем сейчас – песня.
Выходит из-за пригорка полк. Все бойцы в «богатырках» – высоковерхих шапках, как у буденновцев, шинельки на них ладные, рукавицы теплые. И шаг печатают, будто на параде, а впереди, рядом со знаменем, – командиры. И песню ревут так, что воздух трясется.
– Ура! – тихо и хрипло говорит заросший седой боец с обвязанной марлей рукой, висящей на перевязи.
– Ура! – шепчет старик партизан сквозь слезы.
– Ура! – страшно и тонко кричит мальчишка с обмороженным лицом.
Все ближе и ближе полк, вот он проходит мимо, к бойцам тянутся руками, их трогают, просто трогают, чтобы убедиться в яви, чтобы набраться от них силы, чтобы распрямить плечи.
Проходят бойцы ровными квадратами, поротно, проходят мимо обмороженных и раненых героев. Проходят с песней и шаг печатают по мерзлому снегу.
Прошел полк, а те, которые только что брели на запад, отступая, сейчас останавливаются. Сначала нерешительно топчутся на месте, потом, словно по команде, поворачивают голову вслед прошедшему полку, а потом – кто бегом, а кто, взвалив на плечи товарища и еле-еле передвигаясь, – отправляются следом за прошедшим полком, к передовым, откуда только что откатывались, – на восток.
ВАГОН БЛЮХЕРА
В салон-вагон главковерха, прицепленный к бронепоезду, выстроилась очередь. Купцы, журналисты, командиры, крестьяне, железнодорожники. Но у дверей вагона два народармейца в тулупах молча преграждают штыками дорогу всякому, что бы тот ни объяснял. На соседних путях из теплушек выгружаются все новые, прибывшие из тыла части: люди, кони, пушки. На громадной и наполовину сожженной артиллерийскими обстрелами привокзальной площади перекрикиваются молоденькие комвзводы, выстраивая бойцов поротно. Возле вокзала стоят походные кухни, и повара разливают в миски дымящийся на морозе суп людям, только что вырвавшимся из окружения. Среди оборванных и обожженных бойцов ходят медсестры в высоких колпаках с красными крестами, и среди этих окровавленных и заросших людей они кажутся такими чистенькими и ломкими, что даже боязно за них. К наскоро построенной бане стоят в очередь бойцы с шайками, мылом, вениками и новеньким обмундированием. В очереди шутки, смех, мужичий молодой заигрыш – кто кого плечом в сугроб подтолкнет, а кто снежку сыпанет за ворот… Горят костры, выстреливают окрест себя пулеметными красными взбрызгами. У костров проводят беседы агитаторы, возле крестьянских повозок, в которых из деревень привезли муку и мясо, перекатывает гармоника – словом, все оживлено тем особым, несколько лихорадочным ожиданием, которое обычно предшествует всякому большому сражению.