Пароль не нужен - Страница 59
Исаев вытащил из кармана два патрона, заряженные «бренеками».
– Один вам, другой мне – хватит, а? Я с собой на изюбря больше одного патрона и не возьму.
– А если промажете – обидно!
– Так я не промажу, Николай Иванович, я злой на охоте.
НАРОДНОЕ СОБРАНИЕ
Ванюшин шумно вошел в ложу прессы, бросил доху на кресло, не глядя сунул руку английским и японским газетчикам и громко спросил Исаева, шедшего следом:
– Максим, что сегодня показывают в этом бардаке? Вы программу не купили?
В зале – среди делегатов – прокатился шум, председатель сокрушенно покачал головой, поглядывая на Ванюшина с укоризной, и позвонил в звоночек. Оратор – эсер Павловский – продолжал выступление.
– Мы завоевали власть голыми руками! – говорил он.
Ванюшин, облокотившись о балкон, крикнул:
– Только в японских перчатках!
– Вызовите сторожа Герасима! Пусть он выведет этого зарвавшегося господина! – возмутились делегаты.
– Господин Ванюшин! – поднявшись со своего места, сказал председатель. – Я делаю вам последнее замечание. Вы мешаете обсуждению серьезнейшего вопроса.
– Серьезнейшее обсуждение глупейших идей, – хмыкнул Ванюшин и сел в кресло. – Я замолчал, председатель! Я замолчал! Я нем как рыба! – крикнул он веселым голосом. – Исаев, подтвердите, что я завонял, как рыба, протухшая с головы.
Павловский, досадливо махнув рукой, продолжал:
– И сегодня, когда все мы празднуем канун полного освобождения родины от красной тирании, следует еще раз вернуться к вопросу о налоговых обложениях тех наших граждан, которые своей предприимчивостью и бескорыстием скопили национальные богатства, которые в конце-то концов, господа, принадлежат народу! Но люди, занимавшиеся деловой деятельностью, тем не менее вынуждены до сих пор маскировать свою торговлю с Японией и Америкой, потому что, видите ли, находятся демагоги, считающие такую торговлю предательством национальных интересов. Я думаю, что в дни нашего победоносного шествия по России мы проведем в Народном собрании законопроект, снимающий тарифные ограничения на торговлю лесом и свинцовыми рудами, в которых так нуждаются наши союзники, наши друзья и братья!
Ванюшин поднялся с кресла, подошел к балкончику, обтянутому малиновым бархатом, и крикнул:
– Заплатите сначала за свое благополучие! Макиавелли говорил, что гражданская свобода состоит в благополучии своем собственном, жены, дочери и имущества. Но когда всем этим обладают – этого не ценят! Вы уже проиграли Россию, толстозадые кретины! Думаете только о своих минутных свинцовых и лесных барышах! Не понимаете вы – армия разложилась! Стала пьяной ордой! А вы – слепые скоты, жиром заплыли! —
Вон его! – закричали делегаты. – Полицию сюда! Полиция!
Исаев набросился на громадного, белого от бешенства Ванюшина и, легко скрутив ему руки за спину, выволок из ложи. Он бежал вместе с ним по фойе, слышал полицейские свистки; плечом распахнул дверь и затолкал Ванюшина в пролетку. Падая рядом с ним, он крикнул кучеру:
– Гони!
Ванюшин плакал, бормоча ругательства. Плакал он жалобно, по-женски. По-видимому, так плачут холостяки: всхлипывая, растирая по лицу слезы и очень себя жалея.
– Пусть он едет на Шестую Матросскую, в дом Сидельникова, – сквозь слезы, пьяно всхлипывая, попросил Ванюшин. – Там Минька живет, он меня исповедует.
У МИНЬКИ
Минька – старый лакей, проживший в услужении у ванюшинской семьи пятьдесят лет, оказался быстрым, юрким стариком, почти без единого седого волоса, с фиолетовым носом и в шелковой красной рубахе. Увидав Ванюшина, ввалившегося в дверь его полуподвальной комнаты, очень сырой, но чистой, Минька вскочил из-за стола, бросился к гостям, стал снимать с них шубы, шапки и рукавицы; все это он уносил за пеструю занавесочку возле двери, продолжая что-то бормотать и присмеиваться.
Ванюшин лег на низкую, деревянную лавку, покрытую старым тряпьем, вытянулся, сложил на груди руки, взял с полочки длинную церковную свечу, поставил ее у себя на груди и спросил:
– Минь, я на покойника похож?
– Ох, Косинька, похож, похож, – обрадованно залепетал старик. – Ну, прямо как живой…
Исаев засмеялся, а Ванюшин, не открывая глаз, сказал:
– Это он так с ума, не с глупости. Минь, а ты чего во все красное вырядился?
– К им готовлюся, цвет к лицу примеряю.
– А придут?
– Миленький, Косинька, ты не сердися, я тебе так скажу, что когда дрова рубишь, палец острием зацепишь, так сначала-то ничего не видно, только беленькое виднеется, слабенькое такое, беленькое, а уж потом, пообождав, кровушка выступает.
Ванюшин лежал на лавке, состарившийся, одутловатый. Одним глазом он пристально глядел на Исаева, а другой держал закрытым, словно давая ему отдохнуть.
– Скажите, дедушка, – спросил Исаев, – а что со мной будет? Мне цыганка смешное нагадала.
– Тебе? – переспросил Минька и мягко улыбнулся. – Тебе я даже говорить не хочу, что будет. Она тебе надолго гадала?
– Надолго.
– Ну, тогда ты верь, сынок, ты верь. Хотя, по всему, в черточках твоих серенькое есть, это перед окончанием появляется, при самом кончике, когда он вьется, вьется, как во сне, ты за ним, а он выскользает, выскользает, вот тогда это серенькое и появляется. А ты поспи, Косинька, вон ты желтенький весь. У тебя, правда, цвет хороший, лимонный, это к началу, не к концу, только ты замаялся совсем. Хочешь, я сбегаю баб покличу, они вам песни споют?
– Не надо, – отозвался Ванюшин, глядя по-прежнему на Исаева одним правым глазом. – Минь, а ты зачем моего друга пугаешь?
– Да рази я пугаю? – заулыбался, засветился Минька. – Я его на разлом проверял, другой сразу бабу требует, а этот ноздрей только поиграл, – и весь отклик. Косинька, я человека по отклику чувствую. Это как в стекло плюнешь – тебя ж и обрызжет, а в лесу, где все мягкое, там плювай, куда хочешь, там от плювка травка вырастет, только на будущий год и по ранней весне, по самой ранней. Так что меня пугаться нечего, я дед добрый, вона этими руками тебя выходил.
– Рассолу принеси, – попросил Ванюшин.
Минька, пританцовывая и бормоча, убежал. Ванюшин посмотрел ему вслед и вздохнул.
– Вы поняли, зачем он вам говорил про кончик, который вьется? Это он меня утешал. А? Здорово, да? Самая большая радость для человека, у которого померла жена, это если у его ближайшего друга окочурится невеста. Разве не так? Так. Только это в самое нутро запрятано. Мы в этом, хоть убей, не признаемся, а он – простой мужик, что ему терять, чего пугаться? Он все свое с собой носит, одинок и стар – потому правдив.
Минька прибежал с огромным жбаном, в котором плескался мутный рассол. В нем плавали большие смородиновые листья и декоративные гроздья здешнего игольчатого укропа. Ванюшин, задрожав, схватил руками жбан и впился в него зубами. Исаев видел, как по его громадной, толстой шее, грохоча и замирая, елозил кадык.
– На, – запыхавшись, утирая с подбородка зеленоватые капли, сказал он прерывистым голосом, – оттягивает, как молитва.
Исаев выпил рассолу. Он был холодный до того, что леденило зубы.
– Сейчас мой квартирант подойдет, – суетливо радовался Минька, принимая жбан у Исаева, – пошлю его в лавку, он колбаски принесет, я извозчичьей поджарки затушу. Помнишь, Косинька, я тебя ею тайком от маменьки кормил?
– Какой у тебя квартирант? Зачем? Что, денег не хватает, которые шлю?
– Ой, ой, ой, ой, господи, не бранися, я их в банк кладу на твое имя. Я один, зачем они мне? А квартирант у меня занятный, из профессоров он, Шамес его зовут, лягушек все разрезает, когда лето. А зимой по базару ходит, песни играет про иудеев своих, ему хорошо подают, иудея, если он нищий и убогий, наш народ гораздо больше своего убогого жалеет. Если уж еврей убогий, то, значит, он нашего в семь раз убоже и жалчей. А на денежки, что зимой собирает, Шамес летом лягушек покупает, режет их и в мыкроскоп смотрит, пишет в книжку, а потом мы лягушек в подсолнечном масле жарим. Я сначала их есть не мог, а теперь я от них сильней делаюсь, ей-бог, как от трепанга, даже грешную девку во сне хочу…