Паралогии - Страница 7
Я также благодарен судьбе за то, что мои родные — мои родители Наум Лазаревич Лейдерман и Лиля Иосифовна Вассерман, мой брат Илья Лейдерман и его семья, мои жена и сын — всегда поддерживают меня во всем, что я делаю. Мне особенно повезло в том, что семья и литературоведение никогда не существовали в нашем доме отдельно друг от друга. Этим я обязан моему отцу, который познакомил меня с Бахтиным и формалистами, когда мне было лет тринадцать, и под руководством которого я написал первую статью в семнадцать. Папа и сейчас остается моим главным читателем, критиком и советчиком. Конвергенция дома и профессии продолжилась и в моем собственном доме, находящемся последние десять лет на американском континенте: моя жена Татьяна Михайлова и наш сын Даниил Лейдерман давно стали моими самыми близкими коллегами. Многие идеи этой книги родились в разговорах (а чаще — в спорах) с ними, а некоторые были прямо подсказаны ими. Таня, кроме того, была не только первым редактором и самым строгим критиком книги, но и тем образцом упорства и способности изобретать себя заново, без которого я никогда бы не дописал «Паралогии». Ей эта книга и посвящается.
Глава первая
Паралогический дискурс
Дискуссионный порядок
В одной из первых книг о литературном постмодернизме известный европейский теоретик этого направления Д. Фоккема высказывал сомнение в том, что постмодернизм в принципе может возникнуть «в мире Ивана Денисовича»[44]. Однако, вопреки этому заявлению, в позднейшей критической антологии под редакцией того же ученого уже присутствует развернутая глава о русском постмодернизме, и в составленный этим исследователем список классических текстов мирового постмодернизма уже вошли «Пушкинский дом» и «Москва — Петушки», опубликованные, как известно, задолго до конца советского режима[45]. Потребовалось более десятилетия для того, чтобы представление о русском постмодернизме совершило прыжок из области невозможного в область общепризнанного. Однако, несмотря на распространение постмодернистской терминологии, вопреки легко узнаваемым постмодернистским стереотипам и очевидному усвоению многих приемов постмодернистской поэтики самым широким кругом авторов, первоначально приверженных реализму, натурализму и соцреализму[46], — русский постмодернизм продолжает существовать в дискуссионном порядке.
При этом чем дальше, тем больше вопросов возникает не «по факту» самого существования постмодернизма как самостоятельного явления в истории культуры (хотя и они тоже возникают — о некоторых из них см. ниже), а скорее по поводу соответствия новейшей российской литературы априорным представлениям о культуре и, в особенности, о русской культурной традиции. Так, весьма показательно, что Владимир Новиков, организатор и вдохновитель первой в России — точнее, еще в Советском Союзе! — конференции о постмодернизме[47], через шесть лет после этой конференции выступил со статьей на ту же тему под выразительным названием «Призрак без признаков»[48].
Можно выделить две главные «оси координат», которые определяют проблематичность статуса русского постмодернизма. Первая ось обозначает разрыв между эстетикой постмодернизма и тем, что критики постмодернизма определяют как константы «русской культурной традиции», имея в виду, скорее всего, самоописание русского литературоцентристского мифа. В качестве иллюстрации к этому критическому дискурсу ограничусь подборкой материалов, опубликованных в журнале «Континент» в 1997 году, — благо они достаточно представительны[49]. Вот эти аргументы:
1. Постмодернизм несовместим с базовым для русской культуры представлением о том, что «искусство… значимо постольку, поскольку добывает смысл, сообщает и открывает какую-то да истину. Истину божественного бытия, истину о природе человека, о демонических силах и энергиях» (Е. Ермолин, с. 340); «Психологии безразличия соответствует тут идеология не-различения: отрицания значимых различий между вещами; упразднение бытийной, а следовательно, и ценностной иерархии; отмена оценочного подхода как такового. А это и есть отказ от смысла» (Р. Гальцева, с. 319); «Постмодернизм занят хаотизированием внешнего и обессмысливанием внутреннего мира человека» (там же).
2. Постмодернизм отказывается от категории идеала, а в пределе — Абсолюта (религиозного или нравственного), постижение и приближение к которому всегда было «ценностным центром» русской культуры, и религиозной и светской: «Перед нами своего рода философско-„религиозная“ перверсия, которая является, в сущности, не чем иным, как проекцией неверия постмодернизма в возможность Бога истинного и живого» (Ю. Давыдов, с. 310); «Процесс „рассвобождения личности“ 60-х годов из области „сексуальной революции“… перекинулся в постмодернизме на сферу ментальности, производя революцию в мышлении. Нравственная вседозволенность обернулась вседозволенностью умственной… Диффузное, ценностно нейтральное состояние социума — это беспрецедентный образец „крысария“, т. е. общества без какой-либо идеальной, духовной надстройки. Такого мы еще не переживали!» (Р. Гальцева, с. 318); «Постмодернизм не знает никакой истины. Он ничего не берет на веру, потому что потерял веру полностью. В этом месте здесь дыра… Оказывается, можно прожить без веры: не нужно ее искать, и без нее хорошо устраиваются в жизни» (Е. Ермолин, с. 339).
3. Постмодернизм наследует радикалистским тенденциям в культуре и истории: «…Центральная постмодернистская мифологема „постсовременности“ находится в прямом идейном родстве с марксистской идеей тотального революционного разрыва со всем старым миром и его историей. Более того — является ее прямой наследницей» (Ю. Давыдов, с. 313[50]).
4. Постмодернизм антигуманен и холодно-рационалистичен: «Постмодернизм не терпит „слезливости“ и всяких там „эмоций“, презирает пафос и страдание. Он требует равнодушия, безразличия по отношению ко всем вещам. Предпочтение одной из них, сосредоточенность на ней подвергается в постмодернизме осуждению (осмеянию) и изгоняется из сознания, подобно тому как в антиутопическом „бравом новом мире“ О. Хаксли изгонялась всякая человеческая избирательность и привязанность» (Р. Гальцева, с. 319); «Сам принцип: сначала — „выбранный ход“, потом — „поведение“ — выдает в постмодернизме неисправимую жертву „разума“» (Л. Аннинский, с. 328); «Это миросозерцание скептическое: равнодушный, холодный, сухой и самодовольный агностицизм. Скепсис продуцирует релятивистскую безучастность к миру…. Постмодернисты абсолютизируют игру, которая приобретает у них самоценный характер… Рационалистический игровой прием у них господствует…» (Е. Ермолин, с. 340–341).
Односторонность подобных подходов, кажется, очевидна. Но эти цитаты показательны именно тем, что авторы «Континента» наиболее концентрированно и манифестарно высказали те упреки русскому постмодернизму, которые и до этого так или иначе высказывали другие его критики (А. Солженицын, И. Роднянская, П. Басинский, В. Катаев, К. Степанян, В. Бондаренко[51] и др.). Постмодернизм в контексте русской культурной парадигмы выглядит покушением на ее верховные ценности: Смысл, Идеал, Человечность, Духовность — и на саму Русскую Традицию как таковую. Сама эта критика, в свою очередь, обнажает устойчивое представление о литературе как о секуляризированном религиозном дискурсе, цель которого — серьезный, а не игровой поиск трансцендентальных абсолютов, обеспечивающих читателя иррациональной, «духовной» (отсюда отождествление рационализма с антигуманизмом) системой смысловых ориентиров. Такой взгляд далеко не случаен, и действительно, постмодернизм вступает с этой концепцией литературы и культуры в самые конфликтные отношения. Но о чем говорит разрыв постмодернизма с этой парадигматической конструкцией? Критики-традиционалисты склонны интерпретировать его как доказательство инородности и тупиковости постмодернистского творчества, а появление этой «девиации» в русском культурном контексте одни списывают на дурные влияния с Запада, а другие — на общую культурную деградацию.