Папоротниковое озеро - Страница 20
— Вот вы бы и молчали у себя дома. А чего это вы к нам молчать пришли? Прекратите мямлить и всех успокаивать. Ну!
— Что — ну? Я не могу вам всего объяснить. Создалось такое положение… Пропал… Взял сел в чужой самолет и улетел. Утром. И вот пропал, безо всякого разрешения.
— Погодите, постойте, что значит: сел и полетел? Это же не велосипед! Я сяду в самолет, так куда я взлечу? Станет он меня слушаться! Как же он взлетел все-таки?
— Ну, это-то что. Он же был когда-то летчиком. На войне, конечно. Но, главное, машина ведь не его, он не имел права… И раз он до сих пор не вернулся, наверное, там что-нибудь случилось. Но пока никто этого не знает, так что…
— Вы думаете, ему поможет, что мы будем молчать? Ну промолчим. А что же дальше?
Мучительно увертываясь от пристального взгляда Осоцкой, Наборный с тоской замотал головой. С каким-то даже писком в горле простонал:
— Да сам же я не знаю!.. Мне опять в редакцию, я дежурный!
Из глубины тяжелого сна его вернул к жизни тревожный телефонный звонок. Оказывается, он неожиданно глубоко уснул, едва добравшись до своего «дежурного» дивана, проспал всего несколько минут и вот, не успев и глаз разлепить, по привычке уже сорвал с телефона трубку.
— Редакция?..
— Редакция!..
— Чего же вы не отвечаете? Записывать будете? Из сплавконторы, дежурная… Значит, так: самолет совершил посадку на той стороне реки, от нас наискосок, па самом берегу. Из окна видно. Записали?.. Ну, вот. Летчик вам передает, машина без горючего, так чтоб прислали, — и повреждение есть, так чтоб и механика… Чего-то подломилось… костыль, что ли? Я уже не знаю. Ну, все ясно? Ладно, значит, передала. Отбой.
Наборный вскочил и заметался из угла в угол по комнате, не в силах разобраться в том, что и как теперь будет. Во-первых, Тынов Ваня жив!.. Это самое главное, но никакой радости или облегчения он еще не мог почувствовать. Самолет цел. Или почти цел. Все еще можно уладить, вот что было сейчас главное, на этом надо сосредоточиться. Да, да, на этом.
Он скатился с лестницы, заглянул в типографию, где уже в машине был воскресный номер, и в третий раз поспешно зашагал на место преступления.
По дороге он успел все обдумать, и тот Наборный, подавленный и безвольный, каким он был в учительской, ничем не был похож на волевого самоуверенного Наборного, которого увидел перед собой протрезвевший Хвазанов.
В дверях жилого отсека взлетно-посадочного павильона появился и строго оглядел всех присутствующих начальственного вида человек с портфелем в руках. Присутствующих было трое, глубоко подавленных гнетущим похмельем и отчаянием. Сторож Суглинков и механик, сидя на койке, безнадежно следили за Хвазановым, а тот стоял и смотрел в телефонную трубку, видимо потеряв надежду, что она ему что-нибудь скажет.
— Так, — жестко произнес Наборный. — Можете положить вашу трубку. Нам все известно. Есть вопросы, — он пододвинул табуретку, брякнул портфель на стол, вытащил блокнот с бланком и снял колпачок с ручки, готовясь записывать.
Правда, записывать он ничего не стал. Но как только вместо того, чтобы отвечать по существу, Суглинков начинал плести околесицу про то, с какого часа, в какой день он «по закону» должен состоять при исполнении своих сторожевых обязанностей, ручка нацеливалась, угрожающе нависала над блокнотом, и Суглинков сбивался. Выкручиваться и врать «под запись» было гораздо труднее.
Хвазанов сначала пробовал защищаться тем, что он «находится откомандирован исключительно в распоряжение» и директор его отпустил. Потом попытался направить расследование по руслу праведного гнева на таких, кто может себе позволить самовольно воспользоваться для хулиганства казенным имуществом.
— Нам все известно, — ледяным тоном приканчивал болтовню Наборный. — Скажите прямо: насарбернарились до бесчувствия.
Вас по телефону вызывал товарищ Андрианов, а вы валялись, картошкой обсыпавшись, и храпели, когда было задание совершить вылет.
— Товарищ Андрианов?.. Ну, все.
— Теперь у вас есть один шанс выпутаться.
— Шанс у меня — под суд, я знаю. И хрен с ним. Будь что будет.
— Вас, может быть, даже выручил тот товарищ, который совершил вылет вместо вас.
— Я этого товарища, если поймаю, удавлю, это точно.
— Товарищ этот, насколько мы выяснили, сам военный летчик. Бывший…
— Будет бывшим, как я его поймаю.
— Вы ему должны еще быть благодарны. Товарищ Андрианов пока ничего не знает, даже думает, что вы приняли задание и пытались выполнить. Необходимо только пригнать самолет на место.
— А где я его возьму?
— Да, попали вы в положение… Счастье ваше, до товарища Андрианова еще ничего не дошло… Надо вам как-нибудь попытаться поправить свою непростительную ошибку… Я ведь из газеты. Что я могу для вас сделать? Я задержу материал, пока все не выяснится. Пригоните машину обратно… что ж? Тогда мы пройдем мимо этого факта.
— Да я б его на своем горбу притащил, а откуда мне его взять, когда?..
— Есть у нас сведения, — задумчиво покусывая кончик ручки, как бы вдруг припоминая, загадочно прищурился Наборный. — Постойте-ка… Так… Можно доложить, что израсходовали горючее… Вот слушайте!
Стоя в ослепительном свете съемочной площадки, Осоцкая внезапно оборачивалась, лицо ее вспыхивало от неожиданной радости, и она в шестой раз восклицала:
— Ах, это ты вернулся?
До этого пробовали разные варианты: «Ах, это ты ВЕРНУЛСЯ?», «Ах! Это ТЫ вернулся!» и наконец: «Ах, это ты!.. Вернулся?» — все с разными ударениями.
— Вот так и фиксируем! Отлично! — потирая руки, объявил Эраст Орестович. — Снимаем?
Угрюмо и зловеще молчаливый оператор равнодушно спросил:
— А это что? Оно так и будет торчать у меня в левом углу кадра?
«Оно» оказалось кривоногим мужичонкой с дурно наклеенной бородой и с неимоверной по его росту алебардой. Он был очень рад, когда его согнали с фанерного ящика, который он себе сам притащил удобства ради. Сидел-то он так далеко, что думал, его никто не заметит.
— На его место дайте лошадь… Вот эту. Белую. А этот пусть ее держит под уздцы, а смотрит вон туда.
Оператор установил лошадь на нужном месте, отошел к аппарату, посмотрел, сказал: «Ну, черт с ним» — и обратился к Осоцкой. С ней он разговаривал по-человечески. Он любил ее лицо, и ему нравилось ее снимать.
— Марина, — сказал он, — сейчас будем снимать. Когда вы обернетесь, надо, чтоб вы взглянули прямо в «бэбик», — знаю, что не очень приятно, он слепит. Зато глаза у вас засияют, как будто вы солнце увидели. А не какого-то болвана в кафтане.
Осоцкая сосредоточенно, не отвлекаясь ни на мгновение от того, что надо было думать, показывать и чувствовать, работала на площадке. Но в те минуты, когда гас свет, начинали переставлять аппаратуру и гример, озабоченно приглядываясь, чуть-чуть подправлял ей грим, она сразу же погружалась в мучительную тревогу. Было так, как будто во время работы она крепко держала за ручку дверь, а освободившись, эту ручку отпускала, и к ней тотчас врывались растрепанные, нерешенные, безысходно-зловещие мысли, догадки, страхи, предчувствия.
Ночью у нее был сон: маленький самолетик (она его много раз видела), вот именно этот самолетик вдруг начинал разваливаться в воздухе, высоко над землей. Она в отчаянии делала невозможное, приказывала крылу не отваливаться, и оно оставалось на месте, но в это время весь самолет начинал разламываться пополам, она всей волей старалась его удержать и не могла. Потом она видела обломки. Они не были похожи на самолет, и ей казалось, что каким-то образом можно еще все исправить. Она как бы и знала, что он разбился, но до тех пор, пока она не соглашалась это признать, не все еще было потеряно.
Викентий в полном княжеском одеянии подошел к ней:
— Слушай, Марина, ты знаешь что? Он, оказывается, в общем, жив. Честное слово! Дуська сказала, ну, курносенькая такая, конопатая! Она всё про всё знает. Жив… Наборный чего-то шурует, она еще не разобрала что… А его не то убить хотели, но побили, не то побили, а теперь хотят убить. Чепуха, наверно. Но факт, что он взлетел и ляпнулся на том берегу, еще удачно как-то. Так что не волнуйся.