Папа из пробирки - Страница 12
Столковаться с профессором Ле Галье оказалось легче, чем я ожидал. Конечно, он возмутился: врачебная тайна, обязательная анонимность донорства — я клятвенно обещал ему и то, и другое; он, впрочем как и я, не питает иллюзий насчет реального соблюдения профессиональной этики… К тому же понимает: обмолвись я в отчете о нецелевом использовании дотаций, поста заведующего отделением ему не видать как своих ушей. Понимаю и я: Ле Галье давно смирился с тем, что от него осталась лишь табличка на двери кабинета, и готов послать все куда подальше. Но нам можно было обойтись и без крайностей, мы хорошо поняли друг друга. Я так люблю это братское чувство, внезапно сменяющее презрение и враждебность! Это взаимное удивление, эту признательность. Моя причуда могла бы стоить профессору слабого укола совести, но от совести наша больничная система его давно избавила. Да и много ли весит один сомнительный поступок в сравнении с терпящим крах призванием?
— Итак, забудьте о нашем разговоре, поместите мою сперму в холодильник и по чистейшей случайности оплодотворите ею мадам Шавру.
— А если анализы покажут несовместимость?
— Тогда сольете сперму в раковину, но я ничего об этом не узнаю. Вы, надеюсь, тоже сохраните врачебную тайну.
— Зачем это вам?
— Допустим, я чем-то похож на будущего отца.
— Вы так думаете?
На этом удивленном вопросе разговор кончился. Я предпочел бы закончить его на другой ноте.
Поудобнее устроив голову на спинке кресла, закинув ноги на кипу «Плейбоев», смотрю на пробирку, которая сейчас примет в себя будущего маленького Шавру. Дело, к счастью, пустячное. Я скорее похож на играющего в тотализаторе, чем на дарителя: если получится, то получится с одной дозы и с первого раза. Не мотаться же в Бург-ан-Валь каждый месяц, подгадывая точно к овуляции Адриенны. Решение сиюминутное и имеющее силу только этим утром; завтра я буду далеко отсюда, но в пробирке останется моя ставка, сделанная в память о нелепом происшествии, о мимолетном влечении, о желании превратиться в кого-то другого, о внезапно кольнувшем сочувствии к продавцу игрушек, который мог быть мной — мной, прожившим другую жизнь, с другим детством, другой незадавшейся судьбой. Вот твой сын, Симон. Воспитай его по своему подобию. Неудачнику лучше быть добрым к другому неудачнику. Я знаю, о чем говорю.
В дверь дважды негромко стучат. Приличия ради молчу, не говорить же, что я еще не кончил. В другой раз я был бы не против содействия медсестры, но сейчас дело касается только меня и моей спермы, я должен сосредоточиться, ведь мне надо не столько разрядиться, сколько, наоборот, «зарядить», как говорят колдуны, изготовляя талисман. Дверь открывается: смуглянка, удрученно прикусив губу, вводит какого-то типа с пробиркой в руках.
— Привет, коллега!
Он жмет мне руку. Большой младенец: глаза навыкате, щеки румяные, волосики редкие; одет в синюю форму с нашивкой «Городской транспорт». Высвободив руку, он приподнимает фуражку, поворачивает ее козырьком назад и садится напротив.
— Прекрасно, теперь я вас оставлю, — тактично говорит медсестричка и, давясь смехом, спешит прикрыть за собой дверь, чтобы ее фырканье нас не расхолодило.
Я галантно убираю ноги с кипы «Плейбоев», как бы предлагая моему визави выбрать подходящую картинку, но он отклоняет мое приглашение жестом, похожим на взмахи «дворников»:
— Нет-нет, не беспокойтесь: я вызываю нужные образы мысленно.
Зажав пробирку под мышкой, он достает отрывной блокнот и старенькую ручку, отвинчивает колпачок, кладет все это на колени и закрывает глаза.
— Извините, спешу: запарковался во втором ряду.
Я поворачиваюсь к окошку, на котором чертит косые штришки дождь, встаю, отхожу в сторону, дожидаясь своей очереди. Хриплое дыхание донора прерывается каждые двадцать секунд, сменяясь шорохом пера, бегущего по бумаге. Мемуары, что ли, он пишет? Или завещание? Чтобы чем-то себя занять, смотрю в ежедневник. Уже две встречи срываются из-за этой истории. В Нант я опоздал, отправлюсь прямо в Брюссель. Сложный маневр: перевести «Общество спальных вагонов»[6] под контроль «Депозитной кассы»[7], не меняя географии капитала.
— Сиянье недр твоих — цель моего ручья! — восклицает донор. — Со мной моя любовь и ненависть твоя…
Он издает долгий вздох с присвистом, переходящий в судорожный стон, и, открыв глаза, заключает:
— Недурно.
Я поздравляю его. Бережно закупоривая пробирку, он спрашивает, люблю ли я Бодлера. Я неопределенно возвожу глаза к потолку. Донор по-детски улыбается, пряча свой блокнот.
— Я, конечно, всего лишь продолжаю традицию. А вы зачем тут? — И, не давая мне времени ответить, прощается: — Ладно, удачи, коллега. Может, еще свидимся.
— Вы часто здесь бываете?
Его жест красноречив: подсел давно и по собственной воле.
— Вдохновение. Кончать в салфетку — именно то, что вы называете боязнью чистого листа. Как хорошо, что я увидел объявление в газете! Здесь я могу сослужить двойную службу — и поэзии, и доктору, помочь ему осчастливить горемык, у которых нет детей. Я говорю себе: от твоих стихов рождаются детки.
Мое нахмуренное лицо вызывает у него внезапный испуг:
— Не бойтесь, я сдавал анализы, у меня все в лучшем виде!
Стараюсь скрыть тягостное впечатление за лучезарной улыбкой. Этот гибрид дрессированного пса и безвредного олуха излучает такое искреннее человеколюбие, что чувствуешь какую-то странную вину.
— В полном порядке, и справка есть. Вот только — никому не говорите, врачебная тайна, — муза, для которой я тружусь, никак не хочет овулировать. Но я своего добьюсь. Хорошо, когда есть цель в жизни.
С улицы доносятся автомобильные гудки. «Коллега», всполошившись, оборачивается.
— О-ля-ля! — Он всплескивает руками, осознав масштаб катастрофы. — Это же мой автобус все загородил!
И, приподняв на прощанье фуражку, уносится со своей пробиркой. Я сажусь на прежнее место. Мэр вправе гордиться муниципальным транспортом не меньше, чем больницей. Впрочем, интермедия несколько сбила мне настрой. Трудно сосредоточиться на будоражащих воспоминаниях, которые доводят до нужной кондиции, и в то же время на идеальном сперматозоиде, чьей участи ты должен благоприятствовать. Давно я не чувствовал себя таким опустошенным, никчемным, механическим. Этот кабинет, в котором опосредованно наделяют жизнью, представляется мне залом ожидания — а ждешь здесь того момента, когда наконец удастся завершить обследование самого себя.
Я и вправду хотел бы подарить моему отцу внука. Я делаю это спустя двадцать лет после его смерти, когда мой жест уже ничего не значит, но, соглашаясь препоручить моего потомка чужой родительской любви, я все же соединяю себя с папой, связываю мое самоотречение с его памятью, мой тайный поступок с его вездесущностью, бросая, наперекор его смерти, пробирку в море. Иначе во имя чего мне жить, беречь себя, длить удовольствие, которого я больше не испытываю? Во имя чего стараться передать другому то, что украли у меня? Я слишком любил своего отца, чтобы хотеть самому вырастить сына. Мне это никогда не будет по плечу. К тому же сирота останется сиротой, какие бы искусственные продолжения для своей жизни он ни придумывал, как бы ни старался отыграться за счет потомства. Я свое потомство решил пощадить. Кроме шуток. Из этой игры я выхожу. На два пальца спермы в пробирке — и все, до свидания.
— Вот, дарю, — я ставлю трофей на стол профессора Ле Галье.
Мою пробу передают команде лаборантов: те разжижают сперму, добавляют в нее глицерат и яичный желток, благодаря которому, уверяют они меня, заморозка не уничтожит сперматозоидов. Остается только перелить полученную смесь в специальный сосуд, именуемый «пайеткой», погрузить его в жидкий азот (минус 196 по Цельсию) и закрыть дверцу морозильной камеры. От моральных терзаний, пережитых в соседнем кабинете, не осталось и следа: меня захлестывает бурная радость, непривычное чувство уверенности в будущем. Счастливого пути, мой замороженный гомункул, подкидыш, росток, пересаженный в лучшую почву.