Памятник крестоносцу - Страница 52
Длинные залы были совершенно пусты, лишь два-три художника застилали бумагой паркетный пол перед своими мольбертами, намереваясь писать копии с картин. Из вестибюля, отданного фламандским художникам Раннего возрождения, Стефен вступил в коридор, где висели полотна Хуана Вальдеса Леаля. Религиозный фанатизм и самодовольная банальность его композиций на мгновение ошеломили Стефена. Неприятное впечатление не рассеялось и от созерцания полотен Мурильо, утонченно нежных, изумительно совершенных по выполнению, но чрезмерно сладостных и навязчиво сентиментальных. Но тут в глаза Стефену бросился небольшой и с первого взгляда ничем не примечательный натюрморт, поразивший его своею крайней простотой: три кувшина для воды, поставленные в ряд. Это было полотно Зурбарана, и Стефен почувствовал, как в груди его запылал ответный огонь. Волнение его еще усилилось, когда он прошел дальше — к Эль Греко и Веласкесу. И все же его влекло еще и еще дальше — в самую глубь музея. «Вот, наконец-то! — подумал он, замирая от восторга. — Вот он, мой учитель, вот он — Гойя!»
Стефен опустился на стул и, забыв обо всем на свете, погрузился в созерцание двух «Мах», в одной из которых он мгновенно признал полотно, вдохновившее Мане на его «Олимпию». Затем он долго стоял перед «Черными фресками» и «Восстанием второго мая» — великими картинами, созданными художником в последние годы жизни. Потом перешел к рисункам Гойи, и они окончательно покорили его своим неповторимым своеобразием.
Никогда еще не видел он ничего столь могучего, столь страшного и исполненного такой сокрушительной правды. В этих рисунках художник обнажил человеческую душу, сорвав покровы со всех ее низменных и постыдных грехов. Обжора, пьяница, сластолюбец — все они представали здесь в беспощадных и богохульственных карикатурах. И сильные мира сего — богатые и могущественные, властелины церкви и государства — попали под удары его бича, обнажившего их физическое и нравственное уродство. Здесь был целый мир, созданный этим простолюдином из Арагона, мир фантастический и всеобъемлющий, не ограниченный ни временем, ни пространством, мир, исполненный глубочайшего страдания и горя, страшный и отталкивающий по своей жестокости, но овеянный жалостью и состраданием. Это был страстный протест человека, испуганного и потрясенного царящими вокруг него несправедливостью и злобой, протест, исполненный ненависти к угнетению, религиозным предрассудкам и лицемерию. «Какой отвагой должен был он обладать, — думал Стефен, — каким презрением к опасности! Старый, глухой, совершенно одинокий, затворившись в своем домике, называемом им „Quinta del Sordo“,[41] он продолжал отстаивать идеи человеческой свободы, не побоявшись навлечь на себя гнев инквизиции и короля».
Погрузившись в эти думы, Стефен не заметил, как пролетело время до закрытия музея. Солнце еще не село, но уже низко склонилось к закату, и в воздухе стало прохладней. Стефен решил пройтись домой пешком. Он пересек площадь и по широкой и крутой лестнице Сан-Херонимо направился к Пуэрта-дель-Соль. Кафе были переполнены, людской поток заливал улицы, прохожие не спеша прогуливались взад и вперед по мостовой, экипажей почти не было видно. Наступило время paseo.[42] Глухой, неумолчный гул голосов, прорезаемый порой пронзительными выкриками мальчишек-газетчиков или продавцов лотерейных билетов, был похож на гудение бесчисленных пчел. Все классы и все возрасты были здесь налицо: старики и старухи, ребятишки с няньками, богачи и бедняки — все смешалось воедино, грани стирались в этот священный час отдыха.
Дойдя до Пуэрта-дель-Соль, Стефен внезапно почувствовал усталость и, заметив свободный стул на открытой террасе кафе, решил отдохнуть. Вокруг него мужчины пили пиво со льдом и поглощали полные тарелки креветок. Стефен некоторое время пребывал в нерешительности — как случается с людьми в незнакомом месте, — затем заказал кофе с бутербродом. Поглядывая на прохожих, он время от времени отмечал про себя своеобразные, характерные лица, сошедшие, казалось, с рисунков Гойи: вот чистильщик сапог — стремительный и озорной карлик с шишковатым лбом и уродливым носом пуговкой, а вот совсем другой тип — высокий, стройный темноволосый мужчина с серьезным и горделивым лицом. Женщины отличались короткой талией и склонностью к полноте; у них была золотистая кожа и глаза, сверкающие, как драгоценные камни. Они держались спокойно и с достоинством.
Эта жизнь, кипевшая вокруг, оказывала странное действие на Стефена. После подъема и волнений, пережитых днем, он чувствовал, как им все больше и больше овладевают уныние, неверие в себя. Так не раз случалось с ним и прежде — лицезрение красоты повергало его в пучины отчаяния. Среди этого уличного гама и сутолоки он чувствовал себя никому не нужным и бесконечно одиноким, вечно сторонним наблюдателем, не способным разделить общую шумную радость и веселье. За соседним столиком трое мужчин обсуждали предстоящий вечером концерт, на котором будут исполняться canto flamenco.[43] Раза два Стефен поймал на себе их дружелюбный взгляд, и ему внезапно захотелось присоединиться к их беседе и даже испросить у них разрешения пойти вместе с ними на концерт. Но он не мог заставить себя это сделать. И с мгновенным острым чувством досады подумал о том, как быстро и легко кто-нибудь другой, менее застенчивый, хотя бы Гарри Честер, завел бы знакомства и приобщился к развлечениям этого города.
Но работа, как всегда, служила Стефену противоядием от любых огорчений, и следующие три дня он был погружен в изучение рисунков, хранящихся в Прадо. Тем не менее ему не хватало Пейра, и он очень обрадовался, когда на четвертый день вечером, делая по памяти набросок одной детали из гойевских «Капричос», услышал на лестнице знакомые шаги. Жером вошел со своим неизменным саквояжем в руках, театральным жестом сбросил с плеч шерстяной плед и обнял Стефена.
— Хорошо вернуться домой и найти тебя на месте, дружище.
Стефен положил карандаш.
— Как вам понравилось в Авиле?
— Превзошло все мои ожидания. Можешь себе представить: с душой, переполненной сладостной печалью, я стоял на том самом месте, где родилась святая Тереза. Дом ее родителей находится в гетто. По правде говоря, мне пришла в голову совершенно новая и очень интересная мысль: не текла ли в жилах святой Терезы еврейская кровь? Торквемада, должно быть, сжег ее предков.
Щеки Пейра порозовели, вид у него был торжествующий, он казался опьяненным своей удачей, но сквозь все это проглядывало что-то, весьма похожее на замешательство.
— Вы останавливались в монастыре?
— Разумеется. Это крошечный монастырь, ветхий, полуразрушенный, и там полным-полно крыс. А как питаются эти несчастные монахини — просто ужас! Все же, невзирая на необычайную пустоту в желудке, я был счастлив.
— Ну, а какое впечатление произвела на вас маркиза?
— Благороднейшее создание — любезность и доброта сочетаются в ней с мужеством и практичностью. Она очень страдает от подагры, но, подобно святой Терезе, держится стоически, как солдат, и завоевывает все новые и новые души для Христова воинства.
— Я вижу, что вас она, во всяком случае, завоевала.
— Не смейся, друг мой. Эта превосходная женщина лишена и тени кокетства. Ей уже без малого восемьдесят лет, она хрома и половина лица у нее парализована.
Стефен помолчал. Поведение старика озадачивало его. А Пейра вдруг как-то сник, в нем явно проглядывала совершенно не свойственная ему робость.
— Вы уже поужинали где-нибудь?
— Меня снабдили на дорогу кое-какой провизией весьма неописуемого свойства, и я съел ее в поезде. Конечно, аппетит у меня теперь испорчен на месяц. Да, приятно быть снова вместе с тобой, дружище. — В голосе Пейра звучала нежность и не совсем обычная для него товарищеская задушевность. Он положил Стефену руку на плечо, избегая, однако, смотреть ему в глаза. — Завтра мы снова двинемся в путь.